Конечно, не так. Эссеистика Головина неотделима от его стихов — это единый организм. И эссеистика развивает младенчески скрученные в стихах ростки гения.
Теперь отношение к стихам, конечно, переменилось. Почему конечно — потому что отношение к стихам всегда меняется, и чем сильнее привязанность к стихам, тем больнее перемена. В некоторой среде любят называть трех поэтов второй половины двадцатого века, необратимо повлиявших на поэтический язык двадцать первого: Игорь Холин, Всеволод Некрасов, Геннадий Айги. Холин показал, что красота есть, а уродство — всего лишь ее тень. Всеволод Некрасов сумел записать божественный шепот скупым словесным кодом, и это была высшая математика поэзии. Геннадий Айги явил воскресение слова, кажется, безвозвратно почившего в недрах хрустальной фразы. Стихи Головина, по счастью, не стали картой в геополитической литературной игре. Но каждый раз, даже остыв к ним, но перечитывая, поражаюсь тому, как ясно он видел стихи, которые пишут сейчас, — в шестидесятые. Его стихи — записки о ходе эксперимента, который он ставил над собой. Иногда кажется, что мои знакомые литераторы и я тоже — результаты этого эксперимента. И тем более ценно, что тексты Головина оказались вне раковины общелитературной тоски, с лихвой доставшейся и Холину, и Некрасову, и Айги. Сомневаюсь, что кто-то из них улыбнулся бы, читая, какие блюда из них теперь готовят. А вот Головин улыбнулся бы, и даже вижу — как.
Лично знать Евгения Головина мне не довелось. Потому чувствовала себя нелепо, когда оказывалась в кругу людей, его давно и хорошо знавших. Но возможно, что именно эта перепонка пространства-времени позволила мне увидеть несколько черт, заметных только на значительном расстоянии. Как слышала, одно из свойств гениального поэта — ничего слишком. Гений может быть чрезмерен в быту, но это для него самого не важно и не особенно им самим замечается. Но в его словесном мозгу есть такой идеальный словесный гипофиз, чуткий, как старинные аптечные весы. Все, что в стихах, — проходит через эти весы. У гения — идеальная словесная координация. Именно она и нужна для того, чтобы выполнять танцы на шесте вниз головой или лезть на шестой этаж по отвесной стене (в поэзии). У Головина эта идеальная координация была. Его оксюморонные тропы не разрушаются. Одно слово уравновешивает другое, не претендуя ограничить свободу его движения. Рациональное не только уравновешивает чувственное — оно выявляет его подлинность. А чувственное вскрывает иррациональные корни в рациональном. У Головина в стихах работает все: звук, слово, троп, разбивка на строки, синтаксис и пунктуация. В этих стихах есть даже нелепость — но нет ни апатии, ни безразличия, а это признаки бросового текста.
Именно идеальная координация помогла Головину найти труды Рене Генона, перевести, изучить и освоить их, понять, что никакого традиционализма в современности быть не может — и тут же осознать обреченность на традиционализм. Порой создается впечатление, что Головин рассматривал все происходящее с огромного расстояния, как в фантастическом фильме, почти бесстрастно, но внимательно наблюдал… А потом вдруг вмешивался — и возникал его личный «дикт». Этот «дикт» — как живая бурно размножающаяся клетка, изменяющая в короткое время всю среду, в которой оказалась. Была мука — стало тесто, а потом — и хлеб.
Головин берет, казалось бы, самые простые вещи — героя знакомого с детства рассказа, стихотворение из школьной программы. Элементарность предметов порой раздражает. Но стоит им оказаться в «дикте» Головина, как очевидное — почти забытое и покрытое плесенью — начинает шевелиться и затем показывается в совершенно неожиданном облике. Кармен — грозная и свирепая — больше похожа на пожар; двенадцать патрульных из поэмы Блока — со скрытыми козырьками лицами — на метель. Возникает ощущение глубочайшего движения — не то как в детстве при слушании сказки, не то как при попадании в совершенно незнакомое пространство-время.
Головин ищет и находит стихию — он не касается тех предметов, в которых стихии нет. Там, где стихия есть, — там есть и философия, и поэзия. Однако это тяготение к стихии у Головина сочетается с печалью обреченности на традиционализм. Традиционализм как последнее прибежище стихии; а на первый взгляд — несопоставимо. Головин показывает, что только так и может быть. Чудо?