Во всех нынешних пламенных разговорах о великой Черкесии, в горячих мечтах о ней есть, видимо, то же самое, что имеет место у нас, когда упоминаем Святую Русь… Какая-то вполне понятная составляющая народной мечты, без которой-то и жить было бы скучно и грустно…
Вернее, не народной, а больше — национальной, привнесенной в народное сознание и развитой в нем теми, кого принято считать современной интеллигенцией адыгов-черкесов.
Но — опять же! — что делать?
Если сообща хотим выжить.
По отдельности — наверняка не получится.
Не дадут.
«Лемносский бог…»
Листал первый том Пушкина, нашел «Кинжал», и на этот раз первая строка стала мне — как привет из недавнего прошлого: из того солнечного утра, когда наш «Азов» вместе с двумя другими «десантниками» — большими десантными кораблями, БДК — стоял неподалеку от Лемноса… Тогда я тщательно пытался отыскать в памяти, что так или иначе связано было с этим островом, но все было отодвинуто на задний план казаками, их лагерем на острове, их оставшимися тут могилами…
Потом увидал невдалеке четвертый корабль, с вечера его не было, спросил у главного штурмана, у Евгения Геннадиевича Бабинова, что это за судно…
— «Шахтер», — сказал он.
Я сперва не понял, переспросил удивленно:
— Что за шахтер?.. Причем тут?!
— Спасатель, — пояснил он. И улыбнулся. — Там сауна, скажу я вам… Может, сходим?
Но я уже зациклился на названии корабля… да что же, мол, это такое? Уходишь за тысячи километров от Сибири, а Кузбасс — вот он все равно, рядом!
Может быть, и в самом деле надо было «сходить» на корабль-спасатель?.. Для разговора, как говорится. Чтобы сравнить кроме прочего сауну на нем с парилочками на шахтах вокруг нашей «Кузни», эх!
Но меня тогда увело в размышления о Кузбассе и о казаках, которые сперва били шахты, а потом на них же работали: сначала сосланные сюда в первые годы советской власти, а после — те, кого привезли в Кузбасс из австрийского Лиенца.
Тогда мне вдруг открылось, почему Ирбеку Кантемирову так нравилась шахтерская публика на представлениях осетинских джигитов: кто же, как не эти истосковавшиеся под землею по вольной воле казаки и мог по достоинству оценить мастерство наездников?!
А теперь вот «Кинжал» Александра Сергеевича тоненько кольнул уже иным размышленьем…
Где Александр Сергеевич видел бурку?
Это четверостишие помещено в первой книге пушкинского десятитомника в разделе «Ранние стихотворения, незавершенное, отрывки, наброски»:
В примечании сказано, что «в наброске описывается Старый базар в Кишиневе.»
Так ли?
Опубликован он в разделе «1821», а пятью страничками раньше — под рубричкой «1820» — помещен стих «Я видел Азии бесплодные пределы», о котором в примечании говорится, что это — «первое известное нам стихотворение, написанное после высылки из Петербурга, на Северном Кавказе.»
Но тут я должен воздать должное моему кунаку Юнусу: все десять томов «худлитовского» издания 1974–1978 отмечены следами самой скрупулезной над ними работы — в особенности, разумеется, то, что относится к Кавказу и ко всему тому, что непосредственно с ним либо с завоеванием его связано, но не только, не только. Чуть не каждая строка в переводе письма Чаадаеву в последнем, десятом томе жирно подчеркнута некогда черными чернилами, которые, расплывшись и разделившись тем самым на несколько цветов радуги, сделали текст совершенно непреодолимым для глаза…
Вот оно — «первое известное нам»:
Последняя строка, разумеется, подчеркнута, и она — жирно. Правда на этот раз — карандашом: был в наших краях Александр Сергеевич, был!.. А он ведь так и представляется, Юнус: мол, — закубанский черкес.
Не логичнее ли предположить, что стих «Теснится средь толпы…» — развитие, так сказать, кавказской темы? Ведь если «еврей сребролюбивый» вездесущ, то не слишком ли далеко забрался со своею буркой кубанец? Это же касается и «важного перса».
Да и базарная ли это толпа? Не скорее ли — обобщенный этнический портрет кавказских насельников того времени?
А почему легко верится в ошибочность предположений составительницы примечаний Т. Цявловской, а то и в предвзятое ее лукавство — уж больно революционизирует она Александра Сергеевича и совсем отдаляет в небольших своих текстах от веры: как это называлось когда-то — излишняя социологизация?