Я закрыл руками голову, пытаясь удержать ее целой. Но что-то огромное, сильное, властное притягивало ее к себе по кускам. Меня всасывало в него, как дым в вентиляцию. Захлестывало, несло, круговоротило. Как в океане, за которым Ариадна как-то оставила меня. Только теперь на реальной земле.
– Я знал, – прохрипел, чувствуя, что не один, – что будет плохо… Но чтоб хотелось помереть…
– Ариадна лишь часть того, с кем ты стал дубль-функцией, – молвила Габриэль. – Все, что он знает, чем является… Этого слишком много для одномоментного восприятия.
Она стояла рядом, сияя кварцевым песком. Он был на ней везде, вперемешку с солью, на мертвенном лице и насквозь мокрой, отяжелевшей в трижды одежде, что гнула ее к земле, как булыжник на шее. В стекавших по плечам волосах сверкал колотый лед.
– Ты должен идти. – Ее голос дрожал, и все вокруг дрожало. Габриэль взяла себя за плечи, но мы знали, что ей не согреться. – Здесь потоп. Но мы справимся. Теперь у меня много свободного времени. Я защищу тебя, как смогу.
Я перевернулся на спину. Голову попустило. Боль больше не выливалась за границы черепа.
– К тому же… – произнесла Габриэль, глядя вместе со мной в небо, которое было не черным и пустым, а рябым от золотых протяженностей связей, цифр, букв и символов, которые я не понимал, но которые понимали меня, и пока этого было достаточно.
– К тому же, – повторила она, – теперь ты знаешь, что без пяти минут Минотавр может попасть куда угодно, по всему миру. Его останавливают не двери, а обещания. Но все же… Согласись, какие-то замашки неженки у этого лабиринта – для древнего-то сверхсущества.
Я мелко, колко дышал. Теперь я тоже знал. Что лабиринт выбирал из тех, кто сперва сам выбирал Минотавра. Что через стену от нас могли жить люди, видящие из окон Париж, или Москву, или Нью-Йорк. Что существовали комнаты, в которых было хорошо, даже когда плохо, и комнаты, что люди находили, желая умереть. Что ему не нравились антибиотики в проточной воде. Что лаванда помогала ему их перетерпеть. Что Минотавры, тысячелетиями сдерживая обещания, даже самые странные, получали ответы на вселенские вопросы, причины их не разглашать и много-много преданности. Я там и рядом не стоял.
– Это не замашки, – прошептал я. – Он не хочет снова все потерять.
И потому как в этом мы были похожи, я встал и, шатаясь, вернулся в салон.
Это было отделение почты на окраине города. Я нашарил дверь в потемках головной боли, не сам, конечно же, не сам, но и самого меня как такового больше не было.
Стены рябили. Мыслями, волями. Я припал ладонью к их теплу, к успокаивающей древесной фактуре. Пахло лавандой, нагретыми лампами, домом, домом-домом-домом. Переждав новый приступ боли, я плотно закрыл дверь, изнутри совсем не почтовую, взял госпожу М. за руку и изо всех сил, так вежливо и отчаянно, как только умел, подумал о прекрасной итальянской глубинке.
Повсюду висели картины. Дверей не было. Мы быстро шли вперед, и на каждом шагу я думал: где-нибудь поюжнее, пожалуйста. Там, где солнце такое близкое, что его можно коснуться, стоя на цыпочках известняковых крыш. Где дворцы, базилики и будто хрустальное море. Где продают магнитики с витиеватым названием города, прекрасно смотрящиеся на боковой стенке холодильника. Необязательно вот прямо в Бари, но где-нибудь поближе.
Мы завернули за угол, и я увидел дверь. Без колебаний схватился за ручку, громко-громко подумал и потянул.
Это оказалась темная загроможденная комната, вся в белых простынях, очерчивающих старую, как замковые призраки, мебель. Громко тикали напольные часы. Пыль заглушала шаги. Я метнулся к окну, увидел ярко освещенную фонарями дорогу. На доме напротив висела табличка с названием улицы – самом итальянском в своем написании, какое только можно было вообразить.
Я отвернулся. Дверь наружу оказалась в противоположной стороне. Я вернулся к госпоже М., взял за руку и повел на выход, минуя часы и сгорбленных мебельных призраков, клубящуюся темноту по углам и вдоль стен.
Все, что случилось затем, случилось одновременно.
Ариадна, по пояс в воде, зачерпывает океан огромным ведром, переваливает его через подоконник в больничном холле и застывает:
Габриэль, целиком в воде, выбивает ногой щеколду на запертом окне, и, когда океан вырывается наружу, срывая петли, разбивая раму, унося с собой цветы, и стулья, и подушки, Габриэль обхватывает батарею обеими руками и вздрагивает:
Я проворачиваю ручку и слышу щелчок, и по тому, как иначе звучат двери в лабиринте, без глухого металлического призвука, я понимаю:
Пуля, выпущенная со скоростью сто метров в секунду, сжигает мертвые хлопковые волокна, разрывает эпителий, сетку сосудов и нервных проводок, вгрызается, как червь, в двуглавую мышцу на задней поверхности бедра и подтверждает:
А дверь, вытолкнутая наружу по инерции затухших ста метров в секунду, со скрипом добавляет:
– Другая дверь была ближе. В старой котельной на трассе. Ты проскочил ее до реавторизации.