— Отойди! — чуть ли не взвизгнула Мария. — Эх, ты! С веночком! И вот этакой, — продолжала она, вертясь из стороны в сторону, чтобы прошмыгнуть в дом, и не спуская глаз с растворенной двери, — и вот этакой негоднице ты веночки плетешь! Розовые веночки! Вон как! Здесь ты нежный пастушок бываешь. А может, у тебя еще и дудочка найдется? А может, еще и дудочка есть? — повторила она и тут же выхватила у него из рук венок, ударила им оземь и растоптала. — А посошка пастушеского, Амариллис ты этакий, нет? Посошка с шелковым бантом, а?.. Дай пройти, говорю! — грозилась она и замахнулась своим булавочным кинжалом.
— Опять убивать собралась? — спросил он резко.
Мария подняла на него глаза.
— Ульрик Фредерик! — вымолвила она тихо-тихо. — Я, я — жена тебе перед богом и людьми. Что же ты разлюбил меня? Ступай со мной! Пусть она там себе остается, какая есть, а ты — ступай со мной! Ступай со мной, Ульрик Фредерик! Ты и не чаешь, как люблю я тебя, всем сердцем люблю, горячо-горячо; как горько мне, тоскливо и тошно бывает! Ступай же со мной, слышишь? Ступай со мной!
Ульрик Фредерик не ответил. Он молча предложил Марии руку и провел по саду до коляски, которая ждала неподалеку. Усадил ее, обошел коней и осмотрел сбрую. Застегнул какую-то пряжку и кликнул кучера с козел, как бы для того, чтобы приказать ему поправить упряжь, а потом, когда они стояли впереди, шепнул:
— Как сядешь на козлы, так сразу же и гони одров что есть мочи и чтобы ни на минуту не останавливаться до самого дома! Вот тебе мой наказ, а то — смотри ты у меня…
Кучер вскочил на козлы, Ульрик Фредерик схватился за бок коляски, как бы собираясь тоже сесть, кнут свистнул и ударил по лошадям, Ульрик Фредерик отпрыгнул, и коляска рванулась вперед.
На миг Марии подумалось, что надо бы остановить кучера, вырвать вожжи, выпрыгнуть, но ею вдруг овладело какое-то обморочное безразличие и бесконечно глубокое омерзение, тошнотворное отвращение, и она не пошевелилась, сидела тихо и спокойно, оцепенело уставившись взором вперед и не замечая бешеной езды.
А Ульрик Фредерик был снова у Карей Скрипочки.
Вечером, когда Ульрик Фредерик вернулся домой, на сердце у него, по правде говоря, кошки скребли. Не то чтобы он робел, нет! Но он был окован тем напряжением, которое исподтишка овладевает людьми, когда они твердо убеждены, что им предстоит встретиться с целым рядом огорчений и неприятностей, которых не избежать, через которые надо пройти.
Мария, ясное дело, уже успела нажаловаться королю, и тот теперь до смерти надоест ему тошными докучными попреками, которые волей-неволей придется выслуширать до конца. Мария облечется величественным молчанием оскорбленной добродетели, а ему станет такого труда не замечать этого. Настроение при дворе будет до крайности удрученное. Вид у королевы будет томный и страдальческий, а придворные дамы, ничего толком не зная, но обо всем догадываясь, будут сидеть молча, изредка вздыхать потихоньку и, поднимая личики, смотреть на него кротко и укоризненно огромными всепрощающими глазищами. Ох, как это было ему знакомо, все, вплоть до ореола выспренней великодушной преданности и героического самопожертвования, которым жалкий камер-юнкер королевы потщится окружить свою узкую главу, став с потешной отвагой на его, Ульрика Фредерика, сторону и донимая его благопристойностью и почтительнейше соболезнующими благоглупостями, а камер-юнкерские голубоватые водянистые глазенки и вся его тщедушная фигурка будут при этом яснее слов изрекать: «Смотрите, все отвернулись от него, да только не я. Под страхом королевского гнева, не убоясь неудовольствия государыни, утешаю опального. Грудью стою за…» Ох, как это было ему знакомо, все и вся, до последних мелочей.
Он ошибся.
Король встретил его латинской пословицей, что было несомненным признаком доброго расположения духа, а Мария встала и подала ему руку, как и обычно, может быть чуть похолоднее, чуть-чуть более чинно, но, во всяком случае, совсем не так, как он ожидал.
Да и когда они остались наедине, она ни словом не обмолвилась о встрече в Люнге, и Ульрик Фредерик недоверчиво удивлялся, не зная толком, что и подумать о столь странном молчании.
Уж хоть бы заговорила она, что ли!
Разве самому вызвать ее на разговор, поблагодарить за то, что промолчала, пуститься без оглядки виниться и каяться и разыгрывать комедию, будто они помирились?
Впрочем, он и испробовать это не смел, ибо стал замечать, что Мария нет-нет да и взглянет на него украдкой с этаким странным выражением глаз и меряет его с ног до головы пронзительным взором, полным тихого удивления и холодного, почти презрительного любопытства. Ни огонечка мести или ненависти, ни тени скорби или жалоб, ни даже смутного проблеска подавленной грусти. Ничего похожего, ровно ничего!
И вот он не посмел, и ничего не было сказано.
Бывало в последующие дни, что мысли у него так и вертелись вокруг этого предмета и возникало лихорадочное желание все это выяснить, да поскорее.