«Сознаемся самим себе, — пишет Ницше Герсдорфу, — что все мы, со всем нашим прошлым, ответственны за угрожающие нам в эти дни ужасы. Мы будем неправы, если со спокойным самодовольством будем взирать на результаты войны против культуры и обвинять во всем тех несчастных, которые начали ее. Когда я узнал о пожаре Парижа, то я в продолжение нескольких дней чувствовал себя уничтоженным и мучился в слезах и сомнениях; научная, философская и художественная жизнь показались мне абсурдом, если одного дня оказывается достаточно, чтобы разрушить самые прекрасные создания искусства, даже целые периоды искусства. Я глубоко оплакивал и скорбел о том, что метафизическая ценность искусства не могла явить себя этим бедным людям, но тем не менее у него есть еще и другой долг… Как бы ни было велико мое горе, я никогда не брошу камня в голову этих святотатцев, потому что, на мой взгляд, все мы несем вину за это преступление, над которым стоит много подумать».
В автобиографических заметках Ницше, написанных в 1878 году, мы читаем следующие слова: «Война: самым большим для меня горем был пожар Лувра».
Ницше снова вернулся к своим старым привычкам и стал почти каждую неделю бывать у Вагнера, но скоро заметил, что после прусской победы атмосфера в Трибшене изменилась. Дом учителя наполнился новыми людьми; приезжали его многочисленные друзья, и незнакомые люди появились в этих комнатах, которые Ницше так ревниво любил. В доме слышались бесконечные разговоры, велись оживленные споры; все эти люди были глубоко чужды Ницше; сам же Вагнер охотно говорил и возбужденно спорил с ними. Он считал, что настал благоприятный момент для того, чтобы убедить Германию в том, что необходимо построить нужный ему в Байройте театр, вернее храм.
Ницше слушал эти разговоры и принимал в них участие. Идеи Вагнера воспламеняли его, но его склонная к одиночеству душа часто смущалась и возмущалась этим новым шумным обществом, с которым приходилось мириться. Вагнер не чувствовал этого; напротив, он, казалось, был упоен сознанием, что целая толпа людей окружает его; и, немного смущенный, как бы обманутый, Ницше тщетно искал в Вагнере своего прежнего героя. «Быть народным вождем, — писал он когда-то в своих студенческих тетрадях, — это значит заставить страсти служить идее». Вагнер приспособляется к такой задаче: во имя своего искусства и своей славы он примиряется со всеми человеческими страстями. Он становится шовинистом с шовинистами, идеалистом с идеалистами, галлофобом, если это нужно; для одних он воскрешает трагедию Эсхила, для других оживляет древнегерманские мифы; он охотно становится пессимистом, или, по желанию, христианином; но все же каждую минуту он не перестает быть искренним. Этот великий руководитель человеческих сердец и великий поэт искусно подчинял своему влиянию общественное мнение своей родины.
Никто не мог устоять против его внушения; можно было только уступать ему и следовать за ним. До мельчайших подробностей у него был составлен план будущего театра, место постройки которого было выбрано незадолго перед тем. Он изучал практическую сторону дела и работал над вопросом об организации Ферейнов (обществ), в которых должны были группироваться его пропагандисты и подписчики. Он надеялся доставить своим верным поклонникам неожиданную, редкую радость. Однажды он сделал своим гостям сюрприз, исполнив в садах Трибшена только для них одних «Идиллию Зигфрида», прелестную интермедию, написанную в честь благополучного разрешения от бремени его жены — чудное эхо более интимного времени. Он продиктовал Ницше его роль в своем деле; так как Вагнер не хотел, чтобы трудносдерживаемый, но красноречивый голос Ницше пропадал даром для его предприятии. Ницше предложил свои услуги для того, чтобы поехать на север Германии в качестве миссионера к местному тяжелому на подъем населению. Предложение его не было принято. Вагнер, вероятно, боялся резкости его языка. «Нет, — сказал он, — кончайте и издавайте вашу книгу». Ницше с грустью покорился учителю, но с этого момента между ними стала расти стена отчуждения.