Одиннадцать месяцев, проведенных в столице среди политиканов из кафе, в большинстве своем людей, оказавшихся не у дел, оппозиционные речи и статьи, политическая суета, идеи, которые впитываются с воздухом — и в парикмахерской, где нынешний Фигаро, подстригая усы и бороды, излагает свою программу, и на банкетах, где в благозвучных периодах и громких фразах растворяются всевозможные оттенки политических взглядов, споры, расхождения и недовольство, — все это не прошло для дона Кустодио даром. Чем дальше уплывал он от Европы, тем громче звучали в его душе новые убеждения, набухая живительными соками, подобно семенам, согретым весенним солнцем. Причалив к берегам Манилы, дон Кустодио уже твердо уверовал в то, что призван возродить Филиппины, и действительно был преисполнен самых благих намерений и возвышенных идеалов.
В первые месяцы после приезда дон Кустодио без умолку говорил о Мадриде, о своих столичных друзьях: министре X., экс-министре У., депутате А., писателе Б.; он был осведомлен в мельчайших подробностях обо всех политических событиях и придворных скандалах, знал тайны частной жизни всех общественных деятелей, каждое происшествие было, разумеется, им предсказано заранее, о каждой новой реформе правительства испрашивалось его мнение. Он страстно нападал на консерваторов, восхвалял либеральную партию, уснащая речь каким-нибудь анекдотцем, исторической фразой видного деятеля или же к месту вставленным намеком на то, что кое-кто отверг выгодные предложения и должности, лишь бы не быть обязанным консерваторам. В эти первые дни пыл его был столь велик, что его приятели, захаживавшие за съестными припасами в ту же лавку, что и он, — сержант карабинеров в отставке дон Эулохио Чурбанес, почтенный морской офицер и ярый карлист[128]. Удалец, таможенный надсмотрщик дон Эусебио Хапугаль, а также сапожник и портупейных дел мастер дон Бонифасио Каблуко — объявили себя либералами.
Но из-за отсутствия питательной среды и борьбы мнений этот пыл мало-помалу остывал. Европейские газеты дон Кустодио не читал — они прибывали пачками, и при одном взгляде на них его одолевала зевота; идеи, которых он нахватался, в конце концов потускнели, а обновить их было некому, не было тех ораторов, что в Мадриде. Хотя в манильских казино играют по крупной и дерутся на саблях не хуже, чем в испанской столице, политические речи здесь произносить не разрешается. Но дон Кустодио не умел пребывать в праздности, он не только мечтал, он действовал. Рассудив, что ему, вероятно, придется жить на Филиппинах до конца дней своих и что эта страна — наилучшее поприще для его деятельности, он посвятил ей свои помыслы и решил приобщить Филиппины к прогрессу, изобретая всяческие реформы и проекты, один другого нелепей, Именно он, прослышав в Мадриде, что парижские улицы мостят брусчаткой, — чего в Испании еще не усвоили, — предложил ввести это новшество в Маниле и устлать улицы досками, прибив их к земле гвоздями, наподобие полов в домах. Он же обратил внимание на то, что двуколки часто опрокидываются, и во избежание несчастных случаев посоветовал снабдить их третьим колесом. В бытность вице-председателем Общества по охране здоровья он потребовал, чтобы подвергалось окуриванию все, даже телеграммы из охваченных эпидемией местностей. И наконец, не кто иной, как он, из сочувствия к каторжникам, работающим на солнцепеке, а заодно из желания сократить расходы правительства на их одежду, предложил выдавать им только набедренную повязку и выгонять на работу не днем, а ночью. Когда его проекты встречали сопротивление, он удивлялся, приходил в ярость, но тут же утешал себя тем, что человеку выдающемуся не прожить без врагов, и в отместку критиковал и отвергал подряд все проекты — годные и негодные, — представленные другими.
Гордясь своим либерализмом, дон Кустодио на вопрос, каково его мнение об индейцах, отвечал снисходительно, что у них, пожалуй, есть способности к механике и к «подражательным искусствам» (он разумел музыку, живопись и скульптуру), и прибавлял свою любимую присказку: «Чтобы узнать индейцев, сударь, надобно прожить здесь не один год». Услыхав, что какой-нибудь индеец отличился в области, не относящейся к механике или к «подражательным искусствам», — в химии, медицине или философии, — дон Кустодио хмыкал: «Н-да, подает надежды… не глуп!» И уверял при этом, что в жилах такого «индейца» непременно течет испанская кровь; если же эту кровь никак не удавалось обнаружить, то советовал поискать в родословной индейца японцев: в то время как раз пошла мода приписывать все лучшее, что есть у филиппинцев, японцам и арабам. Для дона Кустодио кундиман, балитао, куминтанг были арабской музыкой, арабским же считал он древний филиппинский алфавит и был в этом твердо убежден, хотя арабского языка не знал и никогда не видел ни одной арабской буквы.
— Это арабский, чистейший арабский! — говорил он Бен-Саибу непререкаемым тоном. — Или, по крайности, китайский.
И, многозначительно подмигнув, добавлял: