— Отлично, учитель… Нынче ночью вы должны поехать и договориться с лейтенантом и капралом… Затем не мешкая следуйте дальше. В Ламайяне встретите на берегу человека, вы ему скажете «Кабесанг», он вам ответит «Талес». Вы должны вернуться завтра. Времени терять нельзя!
И Симоун дал незнакомцу несколько золотых монет.
— Как там дела, сударь? — спросил тот на чистом испанском языке. — Есть новости?
— Да, выступаем на следующей неделе.
— На следующей неделе? — воскликнул незнакомец. — Но предместья не готовы, там ждут, что генерал отменит указ… Я думал, что дело откладывается до начала великого поста!
Симоун покачал головой.
— Обойдемся без предместий, — сказал он. — Довольно будет людей кабесанга Талеса, бывших карабинеров и одного полка. Если откладывать еще, Марии-Клары, возможно, уже не будет в живых! Поезжайте немедленно!
Мужчина скрылся в дверях.
Пласидо стоял рядом и слышал весь этот краткий разговор. Сообразив, о чем шла речь, он с испугом уставился на Симоуна. Ювелир улыбался.
— Вы, наверно, удивлены, — невозмутимо сказал он, — что этот бедно одетый индеец так чисто говорит по-испански? Он был школьным учителем, пытался вопреки всем учить детей испанскому языку, а его уволили и сослали как возмутителя общественного порядка и вдобавок как друга несчастного Ибарры. Мне удалось освободить его из ссылки, где он занимался обрезкой кокосовых пальм. Теперь, с моей помощью, он стал пиротехником.
Они вернулись на улицу и пошли пешком к Тросо. Перед чистеньким, ладным деревянным домиком сидел, опершись на костыль, молодой испанец и любовался луной. Симоун подошел к нему. Испанец с усилием поднялся навстречу, охнув от боли.
— Будьте готовы! — сказал Симоун.
— Я готов.
— На следующей неделе!
— Прекрасно!
— С первым пушечным выстрелом!
И ювелир пошел дальше, а следом за ним Пласидо, которому все происходящее казалось сном.
— Вас, вероятно, удивляет, что этот совсем еще молодой испанец еле передвигается? Два года назад он был здоров, как вы, но врагам удалось добиться его ссылки на Балабак[125], там его отправили в штрафную роту, он нажил ревматизм и болотную лихорадку, которая его скоро прикончит. А бедняга не так давно женился на девушке редкой красоты…
Мимо проезжала пустая коляска, Симоун остановил ее. Вместе с Пласидо они поехали к ювелиру домой, на Эскольту. Часы на колокольнях пробили половину одиннадцатого.
Спустя два часа Пласидо вышел от ювелира и с суровым видом зашагал по Эскольте. Улица была уже пустынна, лишь в нескольких кафе слышались веселые голоса и изредка с адским грохотом проносились по разбитой мостовой запоздалые экипажи.
Симоун стоял в своей комнате, выходившей на Пасиг, и в открытое окно глядел на Старый город: в лучах луны блестели цинковые крыши, темные массивные силуэты башен угрюмо чернели в прозрачной синеве ночного неба. Симоун снял очки, его энергичное смуглое лицо, обрамленное серебристо-седыми волосами, слабо освещала лампа, в которой керосин был на исходе. Весь во власти своих дум, Симоун не замечал, что лампа начала мигать и наконец потухла.
— Через несколько дней, — шептал он, — когда этот проклятый город, это прибежище чванливых ничтожеств, угнетающих темный, забитый люд, запылает со всех четырех концов; когда в предместьях вспыхнет бунт и на притихшие в страхе улицы хлынут толпы мстителей, порожденных гнетом и насилием, тогда я разрушу стены твоей темницы, вырву тебя из когтей мракобесия, и ты, моя белая голубка, воскреснешь к жизни, как феникс из тлеющего пепла!.. Нас разлучил мятеж, поднятый тайными врагами, ныне другой мятеж вернет мне тебя, вернет мне счастье, самую жизнь. И, прежде чем наступит полнолуние, эта луна озарит Филиппины, избавленные от нечисти!
Симоун вдруг умолк. В нем заговорил внутренний голос, голос совести. А не был ли и он, Симоун, частицей этой нечисти, затопившей проклятый город, и, быть может, самым смертоносным ее бродилом? И тут, подобно мертвецам, что восстанут из могил в день Страшного суда, перед глазами Симоуна возникли сонмы кровавых призраков, безутешные тени убитых мужчин, обесчещенных женщин, отцов, оторванных от семьи, возникли картины преуспевающего, сытого порока и гонимой добродетели. Впервые с того дня в Гаване, когда он замыслил соблазнами разврата и подкупом растлить эту страну, чтобы легче достичь своей цели — создать людей, лишенных веры, патриотизма, совести; впервые за все эти годы преступной жизни что-то возмутилось в его душе, он усомнился. Симоун закрыл глаза, с минуту постоял неподвижно, затем провел рукой по лбу — он не мог заглянуть в бездны своей совести, ему было страшно! Нет, нет, прочь малодушие, прочь колебания! Зачем воскрешать прошлое — от этого слабеет дух, гаснет вера в себя, в правоту своего дела… И это именно теперь, когда близок час действия! Призраки несчастных, загубленных им, все маячили перед его взором, они словно отделялись от блестящей глади реки, протягивали к нему руки, проникали в комнату. Ему слышались их упреки, жалобы, угрозы, клятвы мщения… Он отшатнулся от окна, и, быть может, впервые в жизни, его объял ужас.