— Француз расщедрился, — сказал старичок, обнажая в улыбке голые десны, похожие на выжженную пожаром улицу. — Рука у меня легкая, вон как я удачно расклеил афиши!
Вареный Рак снова пожал плечами.
— Э, Кико, — возразил он глухим голосом, — ежели тебе за труды дают шесть песо, то сколько же должны заплатить монахам?
Кико задрал голову вверх и с удивлением воззрился на него.
— Монахам?
— Да будет тебе известно, — продолжал Вареный Рак, — что за все это столпотворение француз должен благодарить монастыри!
А дело было так. Монахи во главе с отцом Сальви и кое-кто из мирян под предводительством дона Кустодио заявили протест против подобных зрелищ. Отцу Каморре поэтому никак нельзя было идти в театр, хотя у него горели глаза и текли слюнки; а все ж и он спорил с Бен-Саибом, причем тот вяло оборонялся, помня о даровых билетах, которые ему-то уж непременно пришлют из театра. Дон Кустодио, со своей стороны, твердил Бен-Саибу о нравственности, религии, благопристойности…
— Но ведь и наши сайнете не лучше, — мямлил писатель. — Всякие там каламбуры, двусмысленности…
— Зато в них хоть говорят по-испански! — кричал ему общественный деятель, пылая святым гневом. — А тут непристойности по-французски! Вы слышите, Бен-Саиб, по-французски, черт возьми!!! Нет, нет, не пойду никогда!
Это «никогда» он произносил с решительностью трех Гусманов, которым пригрозили, что убьют блоху, если они не сдадут двадцать Тариф[130]. Отец Ирене, разумеется, был вполне согласен с доном Кустодио, французская оперетта внушала ему отвращение. Фу! Он бывал в Париже, но чтобы хоть близко подойти к театрам, — боже упаси!
У французской оперетты нашлось, однако, немало защитников. Офицеры армии и флота, в их числе адъютанты генерала, а также чиновники и многие влиятельные персоны предвкушали наслаждение услышать изящную французскую речь из уст истинных парижанок. К ним присоединялись те, кому посчастливилось путешествовать на судах «М. К.»[131] и выучить несколько французских фраз, а также те, кто посетил Париж или гордился своей образованностью. Манильское общество раскололось на две партии — театралов и антитеатралов, к последним примкнули пожилые дамы, ревнивые жены, опасавшиеся за верность своих мужей, и невесты, желавшие уберечь своих женихов от соблазна, тогда как незамужние и известные своей красотой дамы заявили, что обожают оперетту. Градом посыпались воззвания, начались интриги, сплетни, пересуды, обсуждения, споры, заговорили даже о возможности бунта индейцев, об их природной лени, о низших и высших расах, о престиже и прочем. Лишь после того, как были вылиты ушаты клеветы и злословия, труппе разрешили давать спектакли. Отец Сальви издал по этому поводу пастырское послание, которое, кроме типографского корректора, никто не прочел до конца. И опять пошли слухи: кто говорил, что генерал повздорил с графиней, кто слышал, что та удалилась на виллу, что генерал гневается, что вмешался французский консул, что были подношения, и т. д. Упоминалось множество имен, среди них китаец Кирога, Симоун и даже некоторые актрисы.
Весь этот шум вокруг оперетты лишь разжигал нетерпение, и с самого прибытия актеров в Манилу, — а приехали они накануне вечером, — только и было разговоров, как попасть на первый спектакль. Не успели появиться на улицах красные афиши, возвещая о долгожданных «Корневильских колоколах», как в стане победителей воцарилось ликование. Чиновники в конторах провели этот день не за обычной болтовней или чтением газет — они жадно листали либретто и сборники французских рассказов, ежеминутно, под предлогом внезапного расстройства желудка, исчезая в уборной, чтобы там украдкой заглянуть в карманный словарик. Дела от этого не решались быстрей, просителям предлагали прийти завтра, но никто не обижался: в этот день чиновники были так обходительны, так любезны! Они встречали и провожали посетителей с церемонными, истинно французскими поклонами и, с трудом припоминая когда-то выученные слова, обращались один к другому не иначе как: «Oui, monsieur, s’il vous plait, pardon»[132], — любо смотреть и слушать! Но нигде так не волновались и не суетились, как в редакциях газет. Бен-Саиб, которому поручили быть критиком и переводчиком либретто, трепетал, словно женщина, обвиненная в колдовстве. Он уже видел, как враги подстерегают любую его ошибку и в глаза попрекают незнанием французского языка. Как-то приезжала в Манилу итальянская опера, и его тогда чуть не вызвали на дуэль из-за того, что он переврал имя тенора. Злобный завистник тотчас же напечатал статью, в которой обозвал его невеждой, его, единственного мыслящего человека на Филиппинах! А сколько труда стоило ему оправдаться! Пришлось написать семнадцать статей, перерыть пятнадцать словарей! От этих «приятных» воспоминаний у Бен-Саиба просто руки опускались и ноги подкашивались.