— Нет. Не от доброго. Даже, наверное, от злого… Прости меня, Господи! Слушай, батюшка, а ведь я и вправду с Иркой поступал жестоко, и много раз её личные проблемы, болезни, заботы для меня как бы и не существовали. Я от них отгораживался, чтобы мой комфорт не нарушали, раздражался, когда она обращалась ко мне с какими-нибудь бытовыми просьбами, особенно если я в тот момент лежал перед телевизором, делал ей резкие замечания о её внешности, дразнил, когда она от волнения начинала слегка заикаться… Собственно, как сволочь стервозная я вёл себя с Ирой, плакала она от меня не раз… Господи, прости мне злобность мою! Да! Вот с Витькой ещё злорадствовал, когда он по работе «прокололся» и его «с треском» выгоняли, мог походатайствовать тогда, ко мне бы прислушались, а я, как злая баба, — сам «залетел», сам и расхлёбывай! Может, когда и ещё что было — не вспомню сейчас… Господи, прости меня! Отец Флавиан, и ты прости меня, сколько я на тебя гадости сейчас вылил, противно, небось, и смотреть на меня!
— Я радуюсь, Лёша! Радуюсь, что смог ты себя побороть и всю эту гадость сейчас из себя вывалить. Радуюсь, потому, что вижу что каешься ты искренне, с болью, от души. Радуюсь, потому что верю — принял Господь твоё покаяние, очистит тебя и даст тебе силы для новой жизни, с Богом, с Церковью. А за меня не беспокойся, после первых же двух-трёх лет духовнической практики священника смутить какой-либо исповедью крайне сложно — столько всего выслушать приходится. Да потом, как и осуждать-то кого, если слушая чужие грехи, их как в зеркале в своей душе обнаруживаешь, только и остаётся что прошептать: «И меня за это прости, Господи!»
Флавиан глубоко вздохнул, тяжело поднялся со стула, опираясь на аналой и, переступив с одной на другую на затекших ногах, накрыл мою голову епитрахилью:
— Господь и Бог наш Иисус Христос, благодатию и щедротами своего человеколюбия, да простит ти, чадо Алексий, вся согрешения твоя от юности твоея, и аз, недостойный иеромонах, властию Его мне данною, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих от юности твоея, во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа. Аминь!
Я заплакал.
ГЛАВА 9. ВСЕНОЩНАЯ
Встав с колен, я ощутил абсолютно новое, незнакомое, или, может быть, даже, наоборот, давно забытое чувство поразительной лёгкости. Словно у меня с плеч сняли тяжёлый, давно носимый и потому привычно терпимый мешок с цементом. И внезапное исчезновение этой давящей тяжести сделало вдруг очевидным то, что она — была, и то, что без неё — хорошо! Мне было хорошо, так хорошо, как в детстве, когда после особенно занудного последнего урока звенит звонок, и ты радостно срываешься с места, размахивая расстегнувшимся портфелем с рассыпающимися учебниками и, не замечая их стремительного разлетания по коридору, прорываешься сквозь орущую толпу таких же освобождённых из школьного заключения мальчишек и девчонок, застревающих в узком школьном тамбуре с тяжёлыми дореволюционными дверями, и — на улицу, скакать оголтело по нагретому дневным солнцем асфальту, хохотать без удержу и без причины, колотить опустевшим портфелем всех носящихся вокруг и толкающихся одноклассников, и кричать нечленораздельно: «Ура, свободен! Свободен!» Я не мог предположить, что испытаю это чувство освобождения от своей предыдущей жизни так сильно, так ярко, так физически ощутимо! Наверное, вид у меня был несколько невменяемо-растерянный, потому что Флавиан, счастливо улыбаясь, потрепал меня за плечо:
— Алло, Лёша! Крестись и прикладывайся — сперва к Евангелию, потом ко Кресту, так… теперь ладошки складывай под благословение, правую сверху… Ну, пойдём, успеем ещё перекусить до всенощной, там уже народ, поди, подъехал, время-то ближе к четырём…
— К четырём? Сколько же времени я исповедовался?
— Ну, часиков так около трёх или чуть побольше…
— Что? Я три часа провёл на коленях? И они у меня совершенно не болят?! Чудеса!
— Вся наша жизнь — чудо, Алёша! Отрой глаза и смотри, столько ты всего увидишь!
— Уже открываю и уже вижу, Господи, как же всё хорошо!
— Хорошо, Лёша…
Разговаривая, мы вышли из церкви. Неожиданная картина заставила меня остановиться. Всюду: на площадке перед папертью, на лавочках, на траве вдоль забора, даже на церковных ступеньках сидели и стояли, вполголоса переговаривающиеся, что-то читающие и крестящиеся или просто отдыхающие люди. Между них весело бегали, но как бы аккуратненько, без баловства, разновозрастные дети. Мать Серафима, очевидно закрывавшая собою вход, обернулась на скрип двери.
— Батюшка! Всё? Лёшенька! Поздравляю Вас со святым Покаянием!
— Спаси Вас, Господь, мать Серафима!
— Батюшка вышел! — люди зашевелились и начали окружать спускающегося по истёртым каменным ступенькам Флавиана.
— Благослови, отче! Батюшка, благословите! С праздником, батюшка, как Ваше здоровье!? Батюшка, Вам поклон от отца Симеона и Юры с Галиной! Батюшка, вот Петеньке глазик перекрестите! Батюшка, а после всенощной исповедовать будете? Батюшка, батюшка…