Если бы кто-то потом взялся допрашивать меня о случившемся, у него не возникло бы ни малейших сомнений, что я действовал по заранее обдуманному плану. На самом деле идея зародилась во мне в момент ее исполнения, а вопрос, для чего я это затеял, не имеет удовлетворительного ответа. Для любящего нет ничего более естественного, чем совершить что-то во имя любви, рискуя при этом ее потерять.
Никем не замеченные, мы вошли в мою комнату. Я опустил портьеру, зажег свечи и смог наконец рассмотреть мою гостью. Она была небольшого роста, с личиком кукольным, но осмысленным. Куклы с такими лицами предназначаются не самым маленьким девочкам, а тем, что постарше.
“В спальне у государя засорился дымоход. Государь велел проводить вас сюда”, – объяснился я.
В этот момент мной двигало вдохновение той степени накала, при котором созданные нашей фантазией картины кажутся не ложью, а одной из возможностей жизни, случайно оставшейся за ее пределами.
Печь у меня была протоплена. Елизавета Ивановна сняла салоп, капор и повесила их на вешалку. Под ними оказался наряд тирольской пастушки, в каких ходят работницы царскосельской фермы, смотрящие за той же породы коровами. Видимо, кто-то подсказал папаше, в каком платье дочь будет иметь успех. Чего стоило им в этой глуши за день соорудить его из подручных материалов, я не мог себе представить.
Меня колотила дрожь. Я боялся выдать ее голосом, поэтому шепотом, без участия голосовых связок, сказал Елизавете Ивановне, чтобы раздевалась и ложилась в постель, я пойду за государем.
В коридоре немного потопал, изображая удаляющиеся шаги, и затаился под дверью. Выждав минут пять, сделал то же самое, но уже с нарастающей силой, после чего вернулся в комнату.
Моя пастушка лежала в постели, из-под одеяла выставлялась одна головка, но сложенные на кресле предметы ее туалета дали мне понять, что на ней ничего нет.
“Государь просит извинить его, – сказал я. – После ужина он дурно себя почувствовал и прийти не сможет. В память о нем мне приказано передать вам вот это…”
Она выпростала руку из-под одеяла и взяла мою собственную серебряную табакерку с изображенными на ней рыбаками, в сети которым попалось несколько рыбок, одна – с глазом из рубина. Вверху гравер по моей просьбе золотом врезал вензель государя. Табак я не нюхаю, и вожу с собой эту вещицу, чтобы при случае щегольнуть в разговоре, как бы рассеянно вертя ее в пальцах или подбрасывая на ладони.
Мне показалось, что Елизавета Ивановна не только не убита принесенным мной известием, но и не особо огорчена. Не вылезая из постели, она принялась изучать подарок. Открыла крышку, понюхала, снова закрыла, перевернулась на бок, не заботясь о том, что под сползшим одеялом видна грудь, и попросила меня что-нибудь ей рассказать.
“Что?” – удивился я.
“Что хотите, всё равно, – отвечала она. – Мне нужно побыть здесь еще хотя бы полчасика, а то отец не поверит, что я была с государем. Я должна сказать ему, что была”.
Я начал было рассказывать про обычаи оренбургских киргизов, но она меня перебила и все полчаса говорила сама. Я узнал о ее кошке, любимых цветах, любимом сорте варенья, брате-поручике, другом брате, старшей сестре, младшей сестре, однако обстоятельства, приведшие ее в спальню государя, остались тайной за семью печатями. Не вышел из тени и тот умник, что посоветовал господину Драверту одеть дочь в тирольский костюм. Эта кукла умела держать язык за зубами.
Я нагнулся и запечатал ей рот поцелуем. Не вкус этого плода, а чувства того, кто надкусил его до меня, являлись моей целью, но достичь ее не удалось. Елизавета Ивановна беззлобно шлепнула меня по губам и вылезла из постели. Просьбы отвернуться я не услышал. Нисколько меня не стыдясь, она принялась разбирать свои вещи. Глазами государя я смотрел на отнюдь не кукольные груди, на широкие бедра с темневшим между ними не треугольником, а бесформенным волосяным гнездом, непропорционально крупным по сравнению с ее ростом. Меня не так поражало, как угнетало это бесхитростное бесстыдство. Четыре года я не видел обнаженной женщины, но в тот момент испытывал не похоть, а рвущую мне сердце жалость к государю. Теперь я знал всю меру его одиночества. Только оно могло соединить его с хозяйкой этих грубых прелестей.
Одевшись, она сунула под салоп мою табакерку, и мы с ней тем же путем вышли на улицу, но не на ту, где ждал ее отец, а на поперечную. Ни одна душа нас не заметила. Не доходя до угла дома, когда свет фонаря упал нам под ноги, но коляску еще не было видно, она остановилась и сказала: “Подойдите ближе, что-то скажу”.
Я повиновался и получил даже не пощечину, а самую настоящую оплеуху, от которой у меня слетела фуражка. Елизавета Ивановна исчезла в темноте. Я не ожидал, что дело кончится таким образом, но понимал, что опасаться мне нечего: не в ее интересах болтать о случившемся.