Ночью я пил воду и курил трубку. Мой - четвертый в ту пору - бубен, разогреваясь, звенел сухо и четко. Легкая колотушка не ощущалась в руке. Однако я долго не мог разволноваться, и дух-покровитель моей матери не хотел входить в меня. Отчаявшись, я лежал лицом вниз подле очага, пока не услышал нежный звук запевшей звезды. Я оглянулся - одна-единственная ярко-синяя звезда сияла посреди тоно. Я затрепетал и долго вглядывался в потухший очаг. Наконец с огромным усилием я превратился в гагару и вылетел вон.
Я летел над желтой, лишь пятнами зеленеющей степью, над знакомыми урочищами и вспучившимися горами. Красавица наша Онон сияла мне в левый глаз, как голубая змея.
Ни в нижнем, ни в среднем небе души Джегис-хана я не нашел.
Возвратясь в юрту, я сменил бубен и, с еще большим трудом обратясь в сокола-чеглока, вылетел наружу. Я пронырнул к верхнему небу. Оно было запечатано льдом.
Это было плохо. Я стал бить его клювом, царапал отлетным ногтем, я отлетал и вновь с разлету бился об лед грудью. Говорили, что через тоно в юрту сыпались льдинки.
Наконец, сам не помню как, я пробил заслон и очутился там, куда желал попасть. Это было холодное и пустое верхнее небо, где лишь местами густился прозрачный дым.
Я различил кувшин манджурской работы, украшенный резьбой и с тонким, как журавлиная шея, горлышком. Из них манджуры пьют молоко, подмешивая к нему кровь свиньи. Этот кувшин был заткнут большим пальцем Бога, в лицо которого, Кокочу, я избегал смотреть, чтобы не отвлекаться от моей цели.
Я сделал над собой последнее усилие и стал осой.
Я взлетел вверх и ужалил Бога в лоб. Бог выдернул палец и ударил себя рукой в укушенное место. Я выхватил душу Темуджина из кувшина и спустился с нею домой.
За это, мальчик мой Кокочу, спустя шесть лун обиженный Бог лишил меня моих глаз.
Закрыв тетрадь, я все-таки немного засомневался. А если я ошибаюсь? Если Илпатеевым следует заняться по-настоящему? Вон ведь что мы издаем-то… Но, с другой стороны, напиши я даже хорошее редакторское заключение, добудь рецензии, обмани главную редакторшу, ведь все равно где-нибудь наверняка оборвется, а занадеевшийся Илпатеев обидится, как Бог на шамана Оточа, затаится, сделается паче чаянья врагом. Нет! Лучше уж поразглагольствовать, как обычно, о «двойной функции слова», о «если можешь, не пиши», о тайне художественности и т. п. И лучше будет, и как-то ответственнее.
Но Илпатеев не дал мне.
- Достаточно! - прервал он где-то уже на двойной функции. - Спасибо тебе, Петя, еще раз.
Он рассмеялся своей освещающей лицо улыбкой и точь-в-точь, как в прошлый раз, протянул руку. За рукописью.
Мы сидели в торце нашего издательского коридора. Коридор был пуст. За дверями у машинисток стрекотали пишущие машинки. И тут я снова сделал «прокол». Я предложил Илпатееву подождать меня внизу. Рабочий день заканчивался, начальство ушло, и, если он, Илпатеев, не возражает, мы можем, сказал я, погулять немного вместе на свежем воздухе.
Илпатеев кивнул. Хорошо! Он подождет меня.
Он уходил полутемным нашим длинным коридором, а я смотрел, как, словно уносимое детдомовской нянькой дите, пялит на меня бирюзовые глазки из подмышки его злополучная отвергнутая мною тетрадь.
Была серая, влажная, любимая моя осень. По истресканному свежеотмытому асфальту там и сям распластались бледно-желтые, утратившие упругость листья. Голова у меня гудела от многочасового, насилующего душу чтения, и было приятно идти вот так не спеша, перебрасываясь редкими словами с малознакомым неглупым собеседником.
- Да-а, - тянул я с некоторой фальшью, но где-то и искренне, - кто бы мог подумать, Николай! Четверть века прошло с той поры, как мы играли с вами в шахматы, а мы вот идем, беседуем - и вроде так и надо, ничего особенного, все в порядке вещей.
Илпатеев молчал. Он был небрит, в мятой заношенной кепочке и выглядел хуже, изнуреннее, чем в прошлую нашу встречу. Однако серые его глазки порой оживлялись и взглядывали на меня снизу умненько и твердо, будто толкали прозрачной палочкой.
Все- таки нужно было что-то сказать про рукопись, и я, как бы косвенно, обмолвился, что-де, когда у тебя четыре сына, это как четыре капли из одной большой. Собери обратно в нее, сложи характеры, и получится отец.
Илпатеев коротко толкнул меня сбоку своей палочкой и ждал, что я скажу дальше.
Если Джочи-хан, продолжал я, не сын Чингис-хана, а «меркитская начинка», то, судя по Чагадаю и Огодаю, папочка складывается в не особенного-то «богатура».
Илпатеев засмеялся. Смех у него, я уже говорил, был негромкий и неожиданно приятный, низкоголосый. И вообще, мне в тот раз показалось, он напоминал экземпляр некоей замечательной, быть может, породы, но, как это бывает у собак, самого уже последнего, поскребышного в помете. То, что у первого, второго, третьего - окрас, форма лап, экстерьер - ярко, рельефно, доведено до биологического своего предела, у последыша притушено, как будто недосказано из-за генетической усталости.