Надо полагать, однако, что ей было даровано отпущение грехов или, во всяком случае, забвение их, ибо, когда она вынырнула вновь на поверхность, мысли ее остановились на полковнике де Крее. Она думала о нем совершенно спокойно, это был отдых для души. Он был очень мил, настоящий праздничный гость. Его гибкая фигура, четкая, легкая поступь оленя, живая, смышленая физиономия, его юмор, душевная веселость, неизменная приветливость и, наконец, — ирландский темперамент, которым он пользовался, как инструментом, как арфой, что служит эмблемой его зеленой родины, — обо всем этом думалось легко и приятно. У нее зашевелилось было подозрение, будто она обманывает себя нарочитым спокойствием, но она тут же это подозрение отмела. Юная душа, устав терзаться, бежала от ярких лучей разума и искала отдохновения. Думать о де Крее было роскошным пиршеством. Он был как долгожданный дождь в засушливую пору. От него веяло свежим воздухом. Она не имела оснований усомниться в его порядочности и могла спокойно предаваться думам о нем. Да и разве характер услуги, какую ожидал от него в скором будущем его друг Уилоби, не являлся сам по себе гарантией? К тому же (впрочем, не ищите здесь логики!) ведь оттого-то так легко и дышится Кларе, когда она останавливает свои мысли на де Крее, что — как ей казалось — ему вряд ли придется выступить в ненавистной роли, которую ему предназначал Уилоби. Итак, она позволяла себе отдыхать душой, думая о де Крее.
Он носил то же имя, что и великий поэт, со стихами которого Клару познакомил отец. Она знала большую часть его од, а также несколько сатир и посланий. Человек, носящий имя этого поэта, светился для нее отраженным светом его славы. Как и тот, он был весел, остроумен, исполнен изящества и здравого смысла; он говорил, что любит деревню, вздыхал по сельской жизни, мечтал осесть в Канаде и возделывать свой клочок земли: «Modus agri non ita magnus»[13]{36}. Не прелестно ли? И так же, как тот, попав в деревню, принимался вздыхать по городу. Он шутливо намекал на свою бедность: «Quae virtus et quanta, boni, sit vivere parvo»[14]{37}. Эта цитата, впрочем, больше подходила к Вернону Уитфорду. Как ни странно, последнее соображение спутало весь дальнейший ход ее мыслей.
Если бы она послушалась своего инстинкта самосохранения, она бы давно обратилась мыслями к Вернону. Но он был так требователен, так суров! Ничем, кроме совета, он не обещал ей помочь. Она должна была взять на себя все — сама должна была решать, сама действовать. Он так и сказал, что это — единственный способ для нее разобраться в самой себе и что это ее епитимья. Тем, что, не выдержав муки, она излила перед ним душу, она ровно ничего не выиграла. Вернон считал, что ей следует добиваться разговора между Уилоби и ее отцом и, больше того, присутствовать во время этого разговора, предметом которого будет она сама! Либо это, либо оставаться верной слову, которое она дала Уилоби. Иной альтернативы нет. Терпение, честность с самой собой, и еще раз терпение, — призывал Вернон, между тем как все в ней кричало: «Теперь или никогда!» Дом, где она сейчас обреталась, был ей тюрьмой, весь белый свет был тюрьмой, собственные мысли были тюрьмой, и, покуда она не добьется уверенности в своем освобождении, стены этой тюрьмы не расступятся.
Самый дом, впрочем, она вольна покинуть хоть сейчас.
Она подошла к окну и взглянула на подернувшееся первым робким румянцем зари серое небо, затем скользнула взором по зеркалу. Ни вид из окна, ни собственное отражение не доставили ей никакого удовольствия. Куда бы она ни взглянула, все ей напоминало о ее неволе: там — оконный переплет, похожий на прутья клетки, здесь — рама. Ей казалось, будто она так давно живет в этом доме, что ей уже отсюда не выбраться никогда; отныне это ее мир, и представить себе какую-нибудь альпийскую вершину так же невозможно, как вернуться в детство. Она обречена оставаться здесь до конца своих дней, если только не случится чудо. Но в наше время рыцари перевелись, и чудес не бывает. Следовательно, участь ее решена.
Она взяла в руки перо и начала письмо к Люси Дарлтон, любимой подруге, которая должна была приехать на свадьбу. Она писала, чтобы та не шила себе свадебного наряда, а готовилась к путешествию по Швейцарии. И покуда, отдавшись фантазии, Клара писала об этом горном крае, ей казалось, что она нашла лазейку из своей тюрьмы. Она встала и накинула на плечи поверх пеньюара шаль, так как повеяло утренней прохладой, затем снова села за стол, но уже не могла написать ни одного слова. Все написанное подлежало уничтожению — что ни строка, то нелепость. Она порвала письмо на клочки. Все ясно: участь ее решена.
Поплакав над обрывками письма, она оделась, села у окошка и стала следить за прыжками черного дрозда по росистому газону; он то и дело перескакивал из полосок света в более длинные полосы теней, отбрасываемые деревьями. Насколько значимее, думала она, насколько милее эти темные владения росы, нежели яркий блеск ее на солнечной лужайке.