Клара лежала пластом, голова ее горела, как в огне. Живым натурам свойственно бежать навстречу беде, едва они завидят тень, отбрасываемую ею впереди себя. Предчувствие беды лишь подхлестывает их, страх окрыляет, и нет такой крайности, перед которой бы они остановились. Нахмуренные брови для них равносильны буре, поднявшийся ветер — кораблекрушению. Один вид огня — и они загораются. При одном приближении того, кто вызывает у них отвращение, им уже чудятся постылые ласки. И тогда начинается борьба: борьба с тем, что составляет ужас их жизни, а также с недостойным соблазном, сулящим избавление от этого ужаса; борьба с собственной слабостью, зовущей поддаться соблазну, — и с лучшими силами своей души, призывающей ему не поддаваться. Клара была в отчаянье оттого, что, вняв софизмам малодушия, ступила на ложный путь. Она погибла! Теперь нравственная сила была на стороне Уилоби, и он не преминул этим воспользоваться, тогда как Клара чувствовала себя совершенно раздавленной. Она погибла, она не могла больше сопротивляться подхватившему ее могучему потоку. Уилоби обрел союзника в лице ее отца. Странным, непонятным для нее образом ему удалось склонить того на свою сторону. До сих пор доктор Мидлтон не питал особенной нежности к тому, кого ожидал увидеть своим зятем. И вдруг: «Сынок, Уилоби»! Отец ее не имел обыкновения бросаться такими словами. Сколько изнурительных сцен потребуется, прежде чем, вконец вымотав и отца и себя, удастся ей зачеркнуть страшный смысл этих слов. «Сынок, Уилоби», — повторяла она про себя то недоуменно, то презрительно, то негодуя, то как бы с отчаянной покорностью судьбе. Слова эти означали, что она разбита наголову; слова эти означали также, что она лишилась уважения родного отца. И перед Клариным мысленным взором вместо отца возник гигантский образ родительского порицания.
Сознание собственной слабости и малодушия вызвало в ней нечто похожее на фатализм. Какое право имело такое ничтожество, как она, беспокоить других своей особой? Кому какое дело до ее счастья или несчастья? Плыть по течению — насколько это проще для нее самой, насколько спокойнее для окружающих! А там, глядишь, небеса в своем милосердии даруют ей короткую жизнь. Раз уж попал в капкан, предаваться отчаянию бессмысленно: ведь как бы схожа ни была наша земная доля с долей животного, все же мы — люди, существа, одаренные разумом, и бремя свое должны нести по-человечески.
Она предалась всей роскоши пассивности, какая овладевает нами, едва мы перевалим свою ношу на небесные силы. Да, но мы тотчас перестаем их любить! А потребность любить эти силы, любить их во что бы то ни стало, тут же вывела Клару из оцепенения и заставила ее вновь вступить в борьбу с тем, что ей было так ненавистно. И пусть на нее еще не снизошла благодать, — вступая в борьбу, она вновь обретала способность смиренно любить эти высшие силы. Здесь-то и сказываются уроки добра, еще в детстве запавшие нам в душу. Если бы мы составили карту нашего душевного состояния, то увидели бы четкую демаркационную черту на том самом месте, где восточный фатализм нашептывает нам закрыть глаза на мир, а полученное с детских лет воспитание заставляет возвести их к небу.
Клара понимала всю нелепость своего поведения, но у нее не хватало решимости его изменить. А теперь, в наказание за свою нерешительность, говорила она себе, ей должно перебороть себя, подчиниться. Она приняла предложение Уилоби: следовательно, это дело решенное и не подлежит обсуждению.
Отвлеченные доводы разума были неоспоримы. Да, да, теперь она ясно видит, в чем состоит ее долг! Она стала думать о Верноне, о том, как выгодно отличается он от нее, Клары. Годами мирился он с тем, что было ему не по нраву, лишь бы иметь возможность заниматься наукой и из скудных своих доходов поддерживать тех, кто еще беднее его. Она думала о нем со смешанным чувством жалости и зависти. Он здесь ужился, уживется и она; в его смирении не было ничего позорного, он умел властвовать собою, оттого что у него была своя, внутренняя жизнь. Ей уже начало представляться, что она могла бы последовать его примеру, как вдруг с остротой физической боли ее пронзила мысль: «Но разница! Разница!» Она вспомнила, что она женщина, и, следовательно, ни о каком смирении не может быть и речи. Возможна ли для женщины внутренняя жизнь, отдельная от того, с кем она связана единой цепью? Она пыталась уйти от этого вопроса, найти в своей душе закоулок, в котором можно было бы тешиться отвлеченностями, заглушив свою женскую сущность. Тщетно! Сознание собственной беззащитности, жестокой женской участи мчало ее на бешеных конях, отбрасывало в безлюдную пустыню. Нет, в ее случае долг предписывал позорное существование, но разве позор и чувство долга совместимы? Все дело в разнице, в этой ужасающей разнице, в силу которой слово «долг» теряло всякий смысл.