«Губер! Губер! убей! бей!» – что-то подобное скандировали шерсты, как бы рвушиеся вверх, чтобы дорасти до своего образца. «Гумберт! Папочка!» – взвизгнул интеллигентный О’Фролов, читавший Набокова и смотревший Кубрика. «Гумберт и Лолита!» – подхватили шерсты (наверно недавно смотрели новый фильм по этому роману). «Лалита, а не Лолита, - пояснил Губер, сдирая со своего вытянутого, но грудастого, как у моряков и боцманов в мультфильмах, торса майку, под которой оказалась глобальная татуированная свастика, - в переводе с санскрита…». Все шумели, и никто не понял что в переводе. Некоторые орали «Хайль Губер!», а иные даже «Хайль Гитлер!» «Свастикуа – это сонца, дебилы!» – опять вмешался О.Ф., причём на этот раз довольно агрессивно (или артистично – кто его разберёт) – пять-семь особо чувствительных ко всему немецкому подростков удостоились лично себе в лицо приведённого чуть выше объяснения, воспринимаемого, кажется, как необычайное прояснение и просвещение, в том числе и для себя самого. (Я тоже в очередной раз подумал, что какие странные бывают – особенно, как говорят бабки у подъезда и журналисты, в наше время - совпадения, так сказать, совмещения и встречи: рассказывают, их вокалистка, бывшая наркоманка, отошла от сего благодаря увлечению восточными практиками, отсюда и приобрела свой псевдоним, а Губернатор, он так и был Губернатором и Губером, самоявленным хозяином своего двора, а после всего района, а теперь вот они, никогда не пересекавшиеся по делам – она с юга, с Динамо, он с севера, с Бугра – завязав, покончив и начав, оказались вдвоём на одной сцене, во всей своей красе и дополняя друг друга, и мало того, что поют, «ещё и родственники»!– удачный скандальный имидж как бы сложился из двух половин сам собой!) Санич между тем вобрался в самую гущу шерстов и встал в стойку – согнулся, прищурился, вцепился руками в колени. Вскоре он уже понёсся, мотая головой, прыжками, не разгибаясь и не отпуская коленей – мощные риффы квадродисторшена заглушили хруст шерстовских костей. Когда он прошёлся таким манером два раза от стенки до стенки, не было уже ни одного шерстяного – он их затоптал. Тут-то на свободное место выскочили вприпляску мы с О.Ф. и, схватившись за руки, стали так заподскакививать и раскорячиваться, что всем стало стыдно. Саша же стоял в стойке и «бил лбом» у себя между коленями, чуть ли не в пол. Мы с О. Фроловым, размахивая сцепленными руками и невероятно высоко и далеко (даже назад) задирая ноги, достигли во всём этом немыслимой амплитуды, чем-то схлестнулись и ебахнулись. Всё как бы померкло. Но только послышались басовые наковыривания следующей вещи – мы расцепились, расползлись - и с первым натиском «Бури» («Snowstorm») подпрыгнули ввысь – как будто могли пробить потолок, как будто ударились об него – вниз – и опять! Мы расшибались, сшибались, в порыве ярости бились кулаками, головами, вцеплялись, сплетались… прыгали прямо на сцену, на стену… Вдруг эта стена оказалась полом, полетели осколки зеркальных шаров, люди падали друг на друга, разбиваясь об эту стену-пол, Санич всех месил, на мне кто-то стоял, откуда-то сочилась кровь… Землетрясение, разлом земной коры… или мозговой – висок на цементе, в голове – висок на цементе, холодная твердь и горячая вода… Не поднимая головы, ломая глаза, я искал Санича и О. Фролова. Санич – лежа на спине, сучил, как жук, своими лапками – четырьмя почти полутораметровыми оконечностями… О. Фролов валялся у сцены, раскорячившись в каком-то нечеловеческом шпагате, его суперширокие репоштаны были разорваны посередине.
(Наверно не всем это понравилось.)
Мы опять сидели у стеночки, абсолютно безучастно теперь наблюдая концерт и красную мигалку – в голове и в грудной клетке была пульсация покруче. Я осознал, что на меня навалилась девушка – на плечо, рука у меня на бедре. Посмотрел – абсолютно мёртвая, лицо белое, волосы чёрные, чёрная кожанка-пиджачок, чёрные штаны – неплохая, но абсолютно плохая. Совершенно неодушевлённо она воспринимала меня как совсем неодушевлённый предмет: наваливалась, соскальзывала, наползала, сползала… её чёрный маленький ботиночек, очень грязный, стоял прямо на моём белом катерпиллере, буквально размяв его ещё толком не размятый нос. Но мне было всё равно, и даже приятно и чувствовалось кое-что холодное, тёплое, горячее, некрофильское. Физическое состояние, как всегда после барахтания, было неоднозначным: в висках стучало и болело, в глазах мутнело как при обмороке, сердце, казалось, проткнула тоненькая, едва уловимая спица или такая прочная блестящая стальная ниточка… или лучше стружка – тонкая, шероховатая, с радужным отливом… Было невыносимо - невыносимо выносить это бытие, но уже ничего нельзя поделать в таком состоянии, нельзя ничего сделать, ничем заняться – и здесь уже близка нирвана - вынужденная нирвана…