И я ел… Правда, шоколад и конфеты к тому времени перестали быть для меня праздником. Это была просто еда. Просто способ заглушить на время постоянный ноющий голод.
Человеческое тело, в принципе, может привыкнуть ко всему: к жаре, к холоду, к любым неудобствам. Вот и мое тело привыкло. Я уже не чувствовал боли, если случайно обрезал палец или сдирал кожу при работе. Я не чувствовал холода, которым были пропитаны не только улица и барак, но и наша постель. Но голод… Этот зверь не давал мне спокойно спать, даже когда мне казалось, что меня качает от усталости. Я чувствовал голод постоянно, даже во сне.
– Вот, возьми, – говорил Януш, давая мне половинку своего пайка за ужином.
– Нет! Это твой хлеб, – говорил я, с вожделением глядя на сухую, немного заплесневелую корку.
– Я не голоден, – отвечал Януш.
– Бери, Анхель! – кивал мне старик Захар, сидя на соседней кровати. – Поверь, лучше остаться голодным, чем совершенно одному.
Понял его слова я не сразу.
Не знаю почему, но той ночью я уснул, не дождавшись Януша с репетиции. Когда он залез в кровать, сон ушел, но я так и остался лежать, не шевелясь, с крепко закрытыми глазами.
– Анхель… – тихо прошептал Януш, погладив меня по голове. – Только живи! Слышишь? Я не смогу один. Понимаешь? Я слабый! Я боюсь! Не бросай меня! – и на мое лицо капнули две горячие слезинки.
Он и раньше плакал, но мне никогда этого не показывал. Когда нас раз в месяц водили в душ, он стоял под крупными каплями теплой воды, и она скатывалась по его лицу вместе со слезами.
Мой бог слабел. Я видел это по его вечно опущенным крыльям. По резким очертаниям ребер, торчащих по бокам. Его кожа из розовато-белой превратилась в серую, а на осунувшемся лице были видны только огромные голубые глаза в черных колодцах синяков.
Но он терпел и держался. Ради меня. Я видел, как он вздрагивал и опускал голову, слыша за спиной грязную ругань и обидные слова. По ним я и догадался, что те репетиции вовсе не репетиции, а нечто другое. Страшное и грязное. Но я не осуждал Януша, как другие. Я знал – что бы ни делал мой бог, он делает это ради меня.
Несколько раз в месяц нас с Янушем посылали делать уборку в казармах зверей. Мы драили полы в коридорах и до блеска начищали раковины и толчки. Но больше всего мы радовались, когда нас отправляли отмывать от жира и копоти сковороды и котлы.
Мы садились возле колонки и яростно чистили песком кухонную утварь. А после этого наступал праздник…
К нам на улицу выходила дородная женщина, фрау Штольц, и выносила нам полкастрюли далеко не свежего супа и два куска хлеба.
И мы ели… ели этот прокисший суп до тошноты, до тех пор, пока наши желудки не переполнялись им, а потом вычищали до блеска кастрюлю кусками хлеба.
Увы… наесться впрок нельзя. Поэтому, возвращаясь вечером в барак, мы с жадностью накидывались на безвкусную кашу-размазню, запивая ее слегка подкрашенной чаем водой.
Бой часов вырывает мое сознание из воспоминаний. Я смотрю на них и понимаю, что мой рассказ длится уже несколько часов.
– Кстати, о еде! – говорю я внукам, которые все так же сидят за столом в пижамах. – Быстро переодеваться и бегом в магазин за хлебом. А я пока приготовлю нам на обед суп. Да, и можете взять себе что-нибудь вкусненькое! – последнюю фразу я уже говорю удаляющимся спинам детей.
Странно, но вместо ожидаемого мной мороженого или шоколадок в ярких фантиках мои внуки выложили на стол пакетик с простыми карамельками, обсыпанными сахаром.
– Дед, попробуй! – внук достает одну подушечку и протягивает мне. – Это они?
Я беру в рот конфету и с улыбкой закрываю глаза. Да, это те самые конфеты, которыми меня когда-то угощала Марыся.
– Надо же! – удивляюсь я. – Не думал, что их еще выпускают.
– Это нам бабушка в магазине их показала и сказала, что они из ее детства, – отвечает мне внучка, усаживаясь за стол.
Обед проходит в молчании. Слышно лишь, как в тарелках гремят ложки. Я знаю, что внук не любит вареный лук и всегда оставляет его несъеденным. Но в этот раз его тарелка оказывается пустой.
– Дед, а какой по размеру кусок хлеба вам давали? – спрашивает меня он, и я ломаю пополам ломоть и протягиваю ему. Мальчик хмуро смотрит на хлеб и начинает вытирать им пустую тарелку, откусывая по кусочку.
– Деда, а та татуировка у тебя еще осталась? – спрашивает внучка, убирая со стола.
– Конечно, – я задираю рукав рубашки и показываю на запястье кривые выцветшие цифры.
– 4233, – смотрит на них внук. – Зачем ты их оставил? Можно же сейчас их удалить.
– Удалить? – я удивленно поднимаю брови. – Это не удалить, майн либхен! Это на всю жизнь. Я не про татуировку. Я про все, что мне пришлось пережить. А татуировка – всего лишь цифры на руке. Не больше.
– Деда, скажи, неужели вас никому не было жалко в лагере? – спрашивает моя девочка, ласково гладя меня по руке. – Вы же с Янушем были детьми. Не могли же люди все превратиться в зверей?
– Они не были зверьми, дорогая, – качаю я головой. – Просто условия, в которых они оказались, были звериными. Это убивает человеческую душу и превращает людей в ходячих мертвецов, способных думать только о еде.