И он начал рассказывать ей про свое горе. Рассказывал про дружбу отцов, про их уговор, про участь горькую, неизбежную, про то, что уже и невеста приехала и не уйти ему от своего горя, как от смерти.
Бледнее смерти сидела Людмила, слушая его слова. Чувствовал он в своих руках, как холодеют ее руки, как дрожит она вся, словно в ознобе.
– А тебе мать мужем грозится, замуж неволит, – тихо продолжал князь, – а мне без тебя смерть! Что невеста! Ты моя люба, и никто иной. А разве пойдешь против отцовой воли? Подумай! И вот что надумал я. Слушай.
И ласково, убедительно заговорил он о побеге. Пусть уйдет Людмила. Ермолиха и его люди укроют ее у него на вотчине, и будет жить она как княгиня, ни в чем не зная отказа. А он будет к ней ездить и жить у нее, и никто тогда не нарушит их тихого счастья.
Людмила слушала его склонив голову, и слезы текли по ее лицу. Любила она и любит, но не так, думала она, увенчается их любовь! Горе и позор!
– А матка как? Она затоскует! – воскликнула она.
Князь смутился.
– Я ей денег дам… много денег. Она догадается, а потом и сама к тебе переедет. То‑то житье будет.
И уже увлеченный картиною, он стал рисовать их жизнь. Тихо, одни, в тесной семье. Тут и мать ее. Дом – полная чаша, слуги, и он подле нее, и любовь…
– Люба! Согласись!
Людмила обняла его и прильнула к его груди. Князь слышал ее прерывистое дыхание, его голова кружилась.
– Бери меня! – ответила она. – Не могу тебе противиться.
– Радость ты моя! – воскликнул князь и, подняв на сильные руки, стал безумно целовать ее. – Увидишь, какое наше счастье будет! Так любишь, значит?
– Как душу, которую гублю для тебя! Только бы мать не прокл…
Но князь закрыл ей рот поцелуями.
V
Перед войной
С добрый месяц уже жили Тереховы – Багреевы у Теряевых. Однажды князь пришел из думы и сказал боярину.
– Ну, Петр Васильевич, на завтра собор назначен. Царь приказал о том всех через дьяков оповестить. Ты ведь объявился уже?
Боярин всполошился.
– Да нет еще, князь. Я думал, ты оповестишь, и сижу себе. Вот поруха‑то! Бежать, што ли?
Князь засмеялся.
– Эх ты! Был воеводою, а порядков не знаешь. Ну да Бог с тобою. Я скажу про тебя дьякам, а ты только беспременно на обедню в Успенский собор приезжай, потому с этого начнется.
– А ты?
– Я с царем буду!
Боярин почесал затылок.
– Ох, горе мне! Один я тут, что сиротиночка. Беда!
– Что за беда! Смотри, куда все пойдут, туда и ты. Горлатная шапка с тобою?
– Со мной, со мной, – закивал головою боярин, – большущая! И шуба со мною.
– Ну, шубы‑то не вынимай! Шубу мы теперь только в самых особых случаях надеваем. Опашень надень да к нему ожерелье понаряднее.
– Есть, есть! – ответил Терехов. – Все в жемчуге. Как воеводою я был, заказал немчинам жемчуг подобрать… бурмицкий!.. {Крупный жемчуг.}
– Ну, и ладно!
На другой день с четырех часов утра волновался боярин Терехов. Шутка ли: в думе с государями сидеть, речами меняться!
Князь пред своим уходом зашел к нему и сказал:
– Еду я, а ты в девять часов у собора будь. Государь к тому времени пойдет. Да, слышь, до Кремлевских ворот доезжай, а там пешком.
– Знаю, знаю! – замахал руками боярин и, позвав слуг, стал мешкотно одеваться в свое лучшее платье.
Время шло. Он велел подать колымагу, надел на голову горлатную шапку, высотой в три четверти, взял в руки высокую палку с роговым в жемчуге наконечником и вышел.
К земскому собору приуготовлялись торжественно. В Успенском соборе сам патриарх Филарет служил обедню, а после нее молебствие. Царь, окруженный ближними боярами, окольничими, горячо молился, стоя все время на коленях; а по его примеру и бояре, и окольничьи, и служилые люди, и все, призванные на собор, стояли коленопреклоненными.
Яркое солнце ударяло в собор и сверкало на дорогих окладах образов, на самоцветных камнях боярских уборов и веселило все вокруг, кроме строгой фигуры Филарета в монашеском облачении. По окончании службы он обернулся и поднял обеими руками напрестольный крест. Все склонили головы. Потом поднялся царь и подошел под благословение к своему отцу, а за ним потянулись и все бывшие в храме.
Служба окончилась. Бояре и окольничьи выстроились в два ряда, и между ними медленно пошел царь к выходу, через площадь, в Грановитую палату, где порешено было быть собору. Следом потянулись ближние ему, а там и все прочие.
Дьяки у входа суетились. Они стояли с длинными свитками и отмечали входящих. Одни занимались проверкою лиц прибывших, другие озабоченно рассаживали всех по местам, чтобы никто себя в обиде не чувствовал.
Хотя и было уже уничтожено местничество, но с ним еще приходилось считаться не только в мирное, но даже и в военное время.
Терехов назвал себя. Шустрый дьяк подбежал к нему и ухватил за локоть.
– А! Тебя, боярин, мне князь Теряев стеречь наказал! Сюда, сюда! Тут и слышнее, и виднее, а по роду ты не моложе князей Черкасских!
Он ввел Терехова в огромную длинную палату. В три рада обращенным покоем стояли длинные скамьи, покрытые алым сукном. Вверху на возвышении в три ступени стояли два кресла под балдахинами и подле одного из них невысокий стол.