Коробка из-под печенья представляла собой новую жестяную бобину, живо раскрашенную для вечернего чая: аппетитные домики, краски осени. Изображен был широко открытый вход в булочную Bakery, штат которой составляла группа румяных усатых булочников, пшеничных братьев. Видно, что весь мир у них был прокормлен хлебом и изысками. Пухлая мамаша под облетающим деревом кормит пухлую дочь пухлыми булками. Назад возвращается повозка с булочником — полная хлеба. Вдали движется разбитная парочка в черном — девица в юбке с кривыми ногами и кривым шагом. И совсем далеко — просто клякса, похожая на парня в фуражке. На первом плане к нам спиной изображены женщина и девочка, которые немы и голодны во всем этом пиршестве.
Я: Они бедны. Девочка смотрит на булки, поджав ручки к подбородку. Мать позволяет ей насмотреться, отступив от нее на шаг. Они недовольны и потому стоят к нам спиной. Владельцы считают, что печенье будут покупать как люди, которые увидят в этой картинке мир сытого довольства, так и стесненные в средствах смертные, которые хотели бы в этот мир войти, будь у них возможность приобрести такую вот коробочку.
Вторая: Нет, они не бедные! Они просто ждут, когда проедет повозка. Здесь только сплошное счастье, все заняты делом. Красивая осень. Одно плохо: изображены конские каштаны и канадские клены с разной степенью осенней расцветки, только на кленах тоже висят каштаны.
Первая
Печенье было вкусно, его изобретательные специи переключали внимание с одного хрупкого медальона на другой: где мой любимый миндаль, где маковое отточие, где призрак чего-то тонкого, — мы все сошлись на кардамоне. Благодаря этой коробочке никто не заметил, что кофе стар и душа в нем еле теплилась, из-за чего я запустил весь его остаток во вторую варку.
Мы и дальше продолжали играть: бывали на вершине Монблана, куда слуги — вслед нашему взлету — подняли тревожное пианино, и Юлия Вторая была недовольна его состоянием, а настройщик лежал, схватившись за сердце, на середине пути; катались на лодочке по Темзе, и портовые рабочие вогнали нас в смущение.
Наши игры целиком касались только работы воображения и в целом продолжали детскую энергию беспечного распыления фантазии. Мне было на удивление легко подхватывать предложенную Юлией-нежной или Юлией-музицирующей ситуацию. Я даже не подозревал, что мне удается вживляться в воображаемые декорации и чувствовать в них себя как никогда уютно. Меня увлекало то, что из странной и скучной (хотя и бесконечно любимой) комнаты мы могли выйти куда угодно. Шерстнев не участвовал в этом, хотя было бы интересно участие настоящего таланта.
«Пожар! Пожар!» — тихо вскрикнула одна из Юлий. Мы высыпали на улицу, том писем Плиния Младшего остался на софе, подтягивая начальные страницы. Горел дом фортепьянного мастера на соседней Ривер-стрит. Пожар удалось бы потушить гораздо быстрее, если бы мастер и его помощник не принялись выносить из мастерской огромный инструмент с дополнительными рядами клавиш. Они замешкались в дверях, прямо в момент прибытия пожарной команды. Когда фортепьяно — лучший образец искусства нашего бедного соседа — прямо в дверях разрубили на части, вместе с дымовой пробкой на улицу вышел помощник мастера — огромный малый с прогоревшей рубашкой и прелестной ожоговой язвой, цветущей на плече. Первая Юлия сожалела о погибшем инструменте, тогда как Вторая любовалась всеми черноватыми лепестками редчайшей мускусной розы. Я попробовал было спасти что-нибудь из дома, который, как мне казалось, должен быть наводнен причудливыми деталями — позолоченными колками, неотшлифованными клавишами, жилистой геометрией музыкальной анатомии. Но что-то на удивление дерзко остановило меня уже в холле, за глаза не так было страшно, как за нестерпимо саднящие ноздри и где-то в глубине горла возникшую ядовитую муку. У ног моих лежал деревянный ангелочек, еще недавно — когда нам только пришло в голову, наподобие английских аристократов, заняться греческим автором — державший подсвечник или нотный листок. Я подобрал его и вернулся на воздух. На ощупь он оказался сильно засаленным копотью, в крупных завитках на голове запеклась лаковая пыль, и личико как-то неопределенно морщилось.
— Это странно, — сказала Первая, — любоваться чужой болью. Как она может, вместо того, чтобы помочь человеку, разглядывать его ожоги?
— Я думаю, что в этом ангеле нет никакой ценности, — я тут же отбросил деревянную штучку, — похоже, он сразу получился у мастера таким мучительно жалким.
— Ему не станет лучше, — ответила Юлия Вторая, — если я заставлю себя думать, будто его ожог некрасивый.