— Придется выкуривать их осторожно. Лобовая атака не годится…
Было решено, что мы зайдем в Шарнсдорф с тыла — два взвода слева, два — справа.
Уже было совсем светло, когда мы выбрались из леса и, совершив немалый полукруг, подошли к задворкам крайних домов.
Дома аккуратные, одинаково серые, с крутыми черепичными крышами, окруженные строгими палисадниками. Вокруг них — сады и ухоженные огороды.
Немцы, по всей видимости, здесь нас не ждали и потому подпустили без единого выстрела почти вплотную к дверям и окнам.
Дальше все происходило относительно просто. Мы по очереди врывались в дома, обезоруживали уже довольно вяло сопротивляющихся гитлеровцев. В первых двух домах немцы пытались стрелять. Но, к счастью, никто не пострадал. Большинство же просто бросало оружие и покорно выходило с поднятыми руками на улицу. Всего их оказалось больше ста человек.
— Ребята, сюда! — мы услышали отчаянно-растерянный голос ординарца комбата Беспалова.
Несколько солдат, в том числе и я, подбежали к погребу, пристроенному к одному из домов.
Беспалова, белого как снег, трясло:
— Смотрите!
Возле яблони ничком лежал старший лейтенант Ухов, а в нескольких метрах от него возле распахнутой двери погреба немецкий офицер в чине полковника.
— Они застрелили друг друга. Первый раз вижу такое, — произнес кто-то.
— Это я виноват, я его упустил, — бубнил Беспалов. — Капитана Сомова в Берлине хоть без меня убили, а тут при мне…
Мы бросились в рядом стоящий дом. Две перепуганные женщины — седая, старая, и совсем молодая — и трое белобрысых детей — мальчишек — испуганно сгрудились вместе, смотрели на нас. Молодая даже закрыла от ужаса лицо руками.
— Есть кто?
Они онемело молчали.
Я проскочил по лестнице наверх.
В большой пустой комнате лицом к окну сидел немецкий обер-лейтенант и, странно жестикулируя, разговаривал сам с собой. Перед ним на столе лежал пистолет.
Я поначалу несколько опешил.
О чем он говорил, я не понял, да и не мог понять, ибо не знал немецкого, но, судя по голосу и жестам, немец доказывал сам себе что-то весьма убедительное.
Наконец он обернулся в мою сторону, вроде удивился, но тут же вскочил и судорожно рванул вверх руки.
— Не надо, не надо, — почему-то сказал я и, подойдя к нему, показал, чтобы он опустил руки. Пистолет же на всякий случай взял.
Так мы и стояли некоторое время друг против друга.
Вдруг глаза его странно блеснули, он словно опомнился, внимательно всмотрелся в меня и спросил на вполне приличном русском языке:
— Вы меня расстреляете?
Я удивился:
— Мы пленных не расстреливаем. Ты что — разведчик? Откуда русский знаешь?
— Нет, я не разведчик. Я — артиллерист. А русский знаю от матери…
Мы спустились вниз и вышли на улицу.
Тут я внимательно разглядел обера. Светлые, как и полагается арийцу, волосы. Круглое, почти мальчишеское лицо. Пожалуй, он немного моложе меня.
Пока мы шли к толпе пленных, немец спросил:
— А как вас зовут?
«Нет, он явно пришел в себя, — подумал я. — А там в доме ведь совсем был чокнутый».
— Зачем тебе это знать?
— Хочу знать, кому обязан жизнью.
Я назвал свою фамилию.
Немец вроде бы удивился. Даже шаг замедлил.
— А имя?
Я сказал.
— Не может быть! — воскликнул он. — Вот странно!
— Чего же странного? Ну, а тебя как зовут?
— Хотите знать имя своего последнего пленного? — усмехнулся он. — Экк, Бруно.
Мимо проходил Витя Ковалев.
Бросил:
— О чем это вы так мило с фрицем беседуете? Родственника что ли встретил?
Комбата Усова похоронили в центре Шарнсдорфа. В городе это была единственная могила русского.
Через две недели под Дрезденом меня демобилизовали. Семь бесконечных ночей и дней добирался я до Москвы.
Под вечер я был в своей коммунальной квартире. Мама словно ждала меня — встретила у подъезда, растерянная, счастливая.
Я высыпал на стол остатки сухого пайка, которые, по московским меркам, оказались неслыханным богатством.
Потом мама ушла на кухню, а я сидел за столом и единственно о чем мечтал, быстрее заснуть.
Мама, вернувшись с кухни, угадала мое желание:
— Ты совсем клюешь носом. Ложись-ка на боковую.
«На боковую» было ее любимое выражение, которое я помнил с детства.
Спал я долго и, когда утром проснулся, ничего не понял.
Мама сидела в ночной рубашке на своей постели, спустив ноги, и как-то неестественно смотрела на меня воспаленными глазами.
— Ты что, не спала? — удивился я.
— Ни минуты, — она горестно покачала головой.
— А что случилось?
— Ты всю ночь так ругался… Я никогда в жизни не слышала подобного.
Я покраснел и подошел к ней, обнял:
— Не сердись, пожалуйста, это пройдет. Что поделаешь, издержки войны…
Мы говорили, кажется, весь день обо всем и в общем-то ни о чем.
— Ты хоть немецкий-то в Германии подучил?
— Что ты, мама! Только хенде хох…
Она засмеялась.
Тут я вспомнил своего последнего немецкого пленного и рассказал о нем:
— …Вот кто хорошо знал русский… Правда, сначала он показался мне чокнутым, но потом вроде ничего…
— Как? Как, ты говоришь, его звали?
— Экк, Бруно.
Мама явно растерялась:
— Так это ж Верин сын!
Я знал, что у мамы есть старшая сестра Вера, но где она, что делает, с кем живет — кажется, не знал ничего.