Похищение Хьюго Кастербриджа из парка возле его дома в Хэмпстеде ознаменовало новый виток в темной спирали войны. Композитор вышел на обычную утреннюю прогулку со своим тибетским терьером Вольфганго (на оригинальной партитуре «Женитьбы Фигаро» имя Моцарта было таким способом нелепо итальянизировано, к великому и часто высказываемому вслух восхищению Кастербриджа). Позднее случайные прохожие вспоминали, как он, помахивая палкой, предупреждал о своем намерении машины, чтобы пересечь Ист-Хит-роуд и войти в парк. В последний раз его видели, когда он шел на северо-восток вдоль Лайм-авеню к пруду. Позднее тем же утром был обнаружен Вольфганго, пес непрерывно лаял, задрав морду к небу, и охранял хозяйскую трость с набалдашником, словно меч павшего воина. Больше от Хьюго Кастербриджа – на тот момент – не оставалось и следа. И теперь, близясь к концу своего повествования о великой войне, мы принуждены покинуть Лондон столь же внезапно, как пришлось это сделать Кастербриджу, и вернуться в Люцену, в Испанию, где все началось, где некогда джинния Дунья явилась к дверям андалузского философа, полюбив его ум, где она родила Ибн Рушду множество детей, в потомках которых она теперь пробудила дремлющих джиннов, чтобы они помогли ей в борьбе. Люцена в ту пору сохраняла немалую долю своего старинного обаяния, хотя в старом еврейском квартале Сантьяго не осталось и следа от дома, где жил Ибн Рушд. Еврейский некрополь уцелел, а также замок и старинный дворец Мединасели, однако нам предстоит обратить взор к менее живописной части города. В столетия со времен Ибн Рушда люценские предприниматели занялись производством мебели с таким рвением, что подчас казалось, будто город целиком состоит из фабрик, производящих предметы, на которых можно сидеть и лежать и в которые можно прятать одежду. Перед одной из фабрик ее владельцы братья Уэрта возвели величайшее в мире кресло, высотой примерно в двадцать пять метров, и на этом кресле воссел Великий Ифрит Забардаст, спокойный, хладнокровный, точно рептилия, гигант, лишь самую малость уступающий в размерах былому другу Зумурруду Великому, и в одной руке он сжимал беспомощного Хьюго Кастербриджа: если в толпе, собравшейся поблизости, имелись любители старинного кино, им с неизбежностью припомнилась при этом зрелище Фэй Рэй, извивающаяся в мощной длани Кинг-Конга.
И с этого кресла Забардаст бросил вызов своей противнице:
Он спросил Хьюго Кастербриджа, хочет ли тот произнести последнее слово. Композитор ответил: страшное дело, когда пытаешься изъясняться метафорически, а метафора оборачивается буквальной истиной. Когда я говорил, что боги, изобретенные людьми, повернутся против людей и постараются их уничтожить, я выражался главным образом иносказательно. Для меня неожиданность – и почти приятная неожиданность – убедиться, что я оказался ближе к истине, чем сам думал.
– Я не бог, – возразил Колдун Забардаст. – Бога вообразить невозможно. И ты едва ли мог бы вообразить меня, но я и есть тот, кто сожрет тебя живьем.
– Конечно, бога-каннибала я бы не вообразил, – согласился Кастербридж. – Это… разочаровывает.
– Довольно, – сказал Забардаст, широко разевая пасть, и одним глотком захватил голову Кастербриджа. Затем в его глотке исчезли руки, ноги, тело. Толпа с воплями разбежалась.
Забардаст вновь возвысил голос и заревел:
–
Она молчала. Затаилась неизвестно где.
А потом случилось нечто необъяснимое. Колдун Забардаст обеими руками зажал уши и завизжал, не в силах сдержаться. Разбегавшиеся люди остановились и обернулись посмотреть, в чем дело. Никто из них ничего не слышал, но собаки в Люцене словно с цепи сорвались. Великий Ифрит на гигантском кресле извивался в агонии и орал так, словно горячие стрелы пронзили ему барабанные перепонки и вонзились в мозг. Внезапно он утратил контроль над своим человеческим образом, взорвался огненным шаром, спалил великое кресло Люцены до основания, после чего огонь погас, а с ним пропал и Забардаст.
В небесах закипела воронка, открылся портал, с высоты спустились Дунья и Омар Айяр.