— По-видимому, вам придется говорить с самим императором. Если так случится, прошу быть как можно почтительнее. Мы согласны на полный мир, только пусть нам отдадут конституцию… Наши представители в Санкт-Петербурге уже намекнули об этом императору. Вы на все вопросы отвечайте чистосердечно, ничего не скрывайте и помните: от вашего поведения в известной мере зависит благополучие Отчизны… Только бы избежать войны! Возвращение ваше обязательно, и постарайтесь вернуться как можно скорее.
Вылежиньский принял пакет и вышел. Хлопицкий повернулся ко мне:
— Теперь я тебя слушаю.
— Пан Гжегож, Валериан Лукасиньский уведен цесаревичем в Россию. Нельзя ли его освободить? Не сейчас. Я понимаю, сейчас это невозможно… Потом. Ну хотя бы в обмен на русских заложников… Такие у вас, наверное, есть или будут…
— С этим Лукасиньским мне не дают покоя, — сказал Хлопицкий. — Ты думаешь, первый пришел просить о нем? Здесь уже был на днях его брат, потом приезжала его сестра Тэкла.
А вчера у меня в ногах лежала панна Стрыеньская… Ну что я могу сделать? И главное, понимаешь ли, досадно — Лукасиньский, оказывается, сидел в волынских казармах. Никто об этом не знал, даже командиры волынского полка… Вот бы где можно было его освободить, когда они все ринулись в бельведер. Я сам за него болею, поверь!
— Но он к этому восстанию не имеет никакого отношения…
— Все знаю, все понимаю не хуже тебя. Константин его почему-то считает опаснейшим преступником. Я не могу сейчас даже заговаривать с Россией о Лукасиньском, чтобы не осложнить положение… Вот если попозже… Ты заходи ко мне домой. Поговорим….
Я вышел. В зале по-прежнему было много народу. Дениско стоял с каким-то партикулярным паном неподалеку от двери в кабинет Хлопицкого.
— Побродите пока по Варшаве, — говорил этот важный пан. — Перемены будут! При таком отношении к вопросу о забранных землях[120] и на военных диктаторов можно найти управу!
Дениско с изумлением посмотрел на пана, а тот добавил:
— Я говорю вам точно. Не для того же мы ставили Хлопицкого диктатором, чтобы он делал то, что нам не по вкусу!
«Ого!» — подумал я и быстро прошел, боясь, как бы меня не заподозрили в подслушивании чужих разговоров. Около выхода группа офицеров окружила подполковника Вылежиньского. Здесь я мог задержаться вполне откровенно. Разговаривали громко.
— Прошу пана Тадеуша при случае передать императору, что я тоже не желал революции, но вести себя откровенно не мог: солдаты были так возбуждены агитаторами!
Меня расстреляли бы… — говорил полковник Шембек.
— Позвольте, позвольте, — перебил его какой-то генерал. — Почему пан говорит только про себя? А мы? Вы должны, пан Вылежиньский, сказать императору, что старшие офицеры сторонились революции…
— Положим, не все! — воскликнул еще один. — Генерал Дверницкий, например, ярый революционер… А камергер Кицкий?
— Ну, скажите императору — почти все! Почти все старшие офицеры…
— Хорошо, Панове! — Вылежиньский поклонился и направился к выходу.
Тут я очутился рядом. Вылежиньский меня узнал; вместе мы прешли по улице сотню шагов.
— Удивительно! — сказал Вылежиньский. — Солдатам они выдают себя за революционеров, а императору «падаем до ног, полу платья лобызаем». Я, видите ли, должен замолвить за них на всякий случай словечко! Как вам это нравится?
— Но вы их не остановили. Вы пообещали им…
— Я? Пообещал? Да вы что! — воскликнул Вылежиньский.
— Но вы сказали, я сам слышал: «Хорошо, панове!».
— Что же, по-вашему, я должен сказать? Не вступлю же я с ними в драку! Странный вы человек!
— Но вы так сказали, — повторил я и, отдав ему честь, свернул в проулок.
«Каждый хочет спасти свою шкуру, — подумал я. — И как только об этом скажешь, смотрит на тебя, как на врага… А генерал Дверницкий революционер ярый… так они выразились… Ну и слава богу!»
Недели две-три спустя пронеслась весть о том, что император отказался решить польский спор мирным путем. Он сказал нашим послам, что с бунтовщиками разговаривать не намерен, и требует от Польши одно — покорности. Теперь уже всем стало ясно — война неизбежна.
Двадцать четвертого января 1831 года российские войска перешли польскую границу, и нашему батальону было приказано — в путь на Рембков.
Под звуки веселого марша мы покидали столицу в день, когда открылся первый революционный сейм. Повсюду на улицах и площадях толпился народ. Когда мы миновали площадь Королевского замка и собирались вступить на Краковское предместье, внезапно музыканты наши замолкли и раздалась команда: «На караул!».
На скрещенных карабинах навстречу плыл черный гроб с лавровым венком, перевитым трехцветными лентами. Вслед за гробом шли пять человек со щитами, на которых крупными буквами было написано: Рылеев, Бестужев, Пестель, Муравьев-Апостол, Каховский… Среди лиц, несших щиты, я узнал двоих, спасенных из кармелитских катакомб в ночь на тридцатое ноября. Далее шагали, опустив оружие, новые солдаты — вчерашние студенты с голубым знаменем университета, за ними — офицеры национальной гвардии, отряд вольных стрелков и неисчислимая масса обывателей.