Читаем Дубовый листок полностью

— В этой пакости есть нечто приятное, — задумчиво произнес пан Хлопицкий. — Теперь я уверен, что цесаревич не склонен продолжать скандал… Уж если он начал делать подарки, значит, чувствует угрызения совести.

Они оставили меня в крайней растерянности. Как смел цесаревич подсовывать кошелек с золотом?! Заплатить за мордобой, за оскорбление! И я во имя спокойствия неизвестных друзей должен сделать вид, что принял этот подарок! О! С каким наслаждением я бросил бы эти деньги в его звериную морду!

Я вертелся всю ночь. Представлял, как вбегу в бельведер и брошу ему кошелек. Я крикну при этом: «Такие дела, как со Скавроньским, смываются кровью!» Я бросил бы ему кошелек еще раз, на Саксонском плацу, на глазах у войска…

Словом, я совершал в мыслях все то, что не мог выполнить наяву.

И в лазарете в эту ночь тоже было беспокойно. Ходили по коридору, а один раз мне послышалось, что за стеной, у Скавроньского, идет разговор. Было около полуночи. Утром я спросил у лекаря, не случилось ли что-нибудь со Скавроньским.

— Из — за этого кошелька ты устроил такой гвалт, что позабыл сказать… Скавроньского вчера поздно вечером увезли домой. Теперь ему совсем хорошо. За ним будут ухаживать свои люди.

Я облегченно вздохнул. На мой столик поставили штук восемь бутылочек с лекарствами, и я не стал возражать. Я не просил лекаря, чтобы он не запирал меня, а он сам не запер. Забыл или понял, что меня теперь не манил коридор.

Я знал, что Скавроньский у себя дома и ему хорошо, а это означало, что и мне хорошо. И когда я почувствовал, как мне хорошо, понял, что все-таки был чем-то болен. Ведь все эти дни я не переставал думать об одном и том же, и никто, кроме Скавроньского, не интересовал меня, а теперь я вспомнил школу и мне захотелось скорее вернуться, сидеть на уроках, фехтовать и маршировать. Но до этого еще оставалось одиннадцать суток. Я знал, для чего должен был высидеть столько, и готов был терпеть затворничество.

«Пока я здесь отсиживаю, — думал я, — Скавроньский окончательно поправится. В первый же свободный вечер приду к нему на Вейскую улицу. Он будет рад. Он знает теперь, что я его друг, он сам сказал — единственный. О, как мне нужен этот светлый человек, как нужны его мысли, его знания! Кто бы знал, как он мне нужен!».

Звуки похоронного марша прервали мои мечты. Я поспешил к окну. Из-за угла вытягивалась процессия. Я увидел ряды солдат, а за ними огромную толпу.

Я не слышал, как вошел санитариуш. Он встал подле меня, вздохнул, покачал головой:

— В этакую пору столько цветов! Пойдемте, паныч, есть.

— Кого же это хоронят! Молодого, наверно?

— И стариков провожают с цветами. Умер какой-то полковник. Фамилию я забыл. Пойдемте, паныч, суп остынет. И чего там смотреть! Пан лекарь приказывал вовремя есть.

— А куда его повезли? — спросил я, принимаясь за обед.

— Известно куда — на Повонзки[15]. И мы с вами, паныч, тоже когда-то туда поедем. А пока живы, надобно кушать.

Явившись к майору Олендзскому, я доложил, что совершенно здоров. Он принял меня, как обычно, строго и вежливо и ни звуком не намекнул на случившееся. Предложил приступить к занятиям. Товарищи приветливо пожимали руки, спрашивали, как я себя чувствую, и всячески подчеркивали свое расположение. О происшедшем никто не сказал ни слова, и странно — никто теперь меня не называл джултодзюбом… Особенно радовался Игнаций Мамут. Он даже приготовил на ночь мою постель, наверное, вообразил, что после болезни мне это трудно.

Когда все улеглись и затихли, Игнаций дернул мое одеяло:

— Михал! Спишь?

— Нет еще.

— Что с тобой было?

— Ничего особенного. Немного голова болела и сердце, — ответил я сквозь дрему.

— Здорово это ты… тогда, на параде… Нам потом сказали, чтобы никто и нигде про то ни гугу… Майор Олендзский

об вас двоих, говорят, даже плакал. А уж Высоцкий… целый день заикался… Про скандал в бельведере знаешь?

Дрема покинула меня.

— Что за скандал?

— Он позвал мать Скавроньского в бельведер и подарил ей пять тысяч злотых. Она бросила их ему в лицо!

— Боже мой! Женщина имела возможность это сделать! А мы… и что сам Скавроньский?

— Как что Скавроньский?

— Ну, после пяти тысяч… Он узнал об этом?

— Как мог он узнать! Ты что?

— Но ведь он уже давно дома!

— Смотря что ты называешь домом, — ответил Игнаций. — На Повонзковском кладбище у нас у всех дома…

Я вскочил, но Игнаций одним махом опрокинул меня обратно.

— Ты и в самом деле сумасшедший! Ложись! Или не знаешь, что умер Скавроньский… Умер на другой день после доставки в лазарет. И на четвертые сутки похоронен. Вся Варшава его провожала…

А он, сволочь, пять тысяч злотых заплатить хотел матери за единственного сына! Я б его, проклятого, на кусочки живого изрезал…

Игнаций долго еще бормотал, но я не слушал. Откинувшись на подушки, я неутешно и тихо плакал, вспоминая до мелочи все, что было в лазарете: и как я видел не спящего Скавроньского, и как надрывался от кашля лекарь, когда я спрашивал о Владиславе, и как санитариуш уводил меня от окна, и как друзья запирали меня и берегли.

<p>Глава 5</p>
Перейти на страницу:

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза