Профессор снова садился, а Зуев, весь расплываясь в улыбке, вспоминал, как Шумейко презрительно называл его «комсомолец образца двадцатых годов», — и кланялся.
— Что ж, неплохая аттестация, — совершенно серьезно принимая этот эпитет, подтверждала дочь Башкирцева.
— Мамонты вы, мастодонты, ископаемые образца двадцатых годов, — заулыбался однажды Башкирцев. — Что говорят? Чем гордятся? Жизнь вперед идет, вокруг люди дела — и ни одной мечты, пускай даже сверхромантической.
— Люди дела? — Зуев всерьез воспринял это замечание. — Так вот мы-то и есть эти самые люди дела.
Разговоры эти оказались для него знаменательными. Ему вспомнилась мать. Она не раз говорила, что ей трудно по хозяйству. Он и сам понимал, что, после ранения Сашки и в особенности когда парнишка лежал в больнице, ей было трудно в одиночестве. Мать осунулась, еще больше поседела. Петр Карпович ясно помнил каждое ее слово. Мать, чутко понимая, что она касается больного места, ласково улыбаясь, глядела на сына так, как только она одна могла глядеть: смущенно и участливо. А затем тихо, почти пригнувшись к уху, шепнула:
— Так, так, сынок… Чужую беду — руками разведу, а к своей — ума не приложу. Я не сватаю тебе никого. Сердца своего слушайся… И ничьим советам, даже материнским, в этом деле доверять не надо. Я не обижусь за это… И пойму все — сама молодая была, никого не послушалась. Виноватого в моей судьбе нет. А то, не дай бог, скажешь по времени: вот, маманька, с той бы я жил хорошо, а сделал по твоему совету — не то получилось. Не приведи господь мне такой попрек от сына услышать.
Вспоминая это материнское признание, Зуев исподлобья поглядывал на тестя и на жену и — временами неприязненно — думал: «Привыкла сидеть у «филина» на шее. А там, дома, матери нелегко одной тянуть хозяйство. Вот привезу ей невесточку. Обрадую. Эта поможет…»
Он, правда, никогда не скрывал перед Инночкой трудностей обыденной жизни в рабочем поселке, почти в деревне. Рисовал их, даже кое в чем сгущая краски. Но счастье молодой матери и любящей жены — теперь она уже не скрывала этого — быстро и очень убедительно превращало эти его мрачные картины в радужные акварели. Но сразу же опять возникали сомнения: все, что было до сих пор связано с Инной, казалось ему какой-то другой, более сложной и утонченной жизнью по сравнению с той, в которой жил он обычно. В этот же приезд в Москву, оценивая весь послевоенный отрезок своей жизни, он всерьез задумывался об Инне: в самом деле, чем жила она? Что с ней будет, если выдернуть ее из уютного московского быта? Правда, остается лингвистика, она даже получит практическое поле деятельности. Но быт, быт! Представляет ли она себе до конца все трудности, которые захлестнули колхозы, его край. Ведь придется каждодневно ощущать их на своей шкуре и этими вот музыкальными пальчиками с длинными ногтями. Конечно, она знает, он расписывал все, не жалея черных красок, но — одно дело знать, другое дело — чувствовать это на собственной шее. Да еще с ребенком на руках. Может быть, людям высокой культуры и искусства вполне достаточно быть только «в курсе дела» по газетным информациям и сообщениям радио? Может быть, для них важнее занятия лингвистикой, чем орловские кролики или посевы люпина, а уж наверняка картины Дрезденской галереи неизмеримо ценнее двенадцати блюд из одной и той же картохи на столе у колхозницы Евсеевны! Действительно, картины не имеют цены по своему исключительному значению для человечества, и нужно было спасать их и обеспечивать симпатичного чудака, смахивающего на ночную птицу, который нежданно-негаданно стал его тестем, академическими лимитами и прочими благами жизни. Но все же…
Об этом раздумывал Зуев не раз, а сейчас, шагая по паркету в своих скрипучих сапогах, снова возвратившись к этим мыслям, решил, как говорится, поставить все точки над «и». И вдруг он остановился посреди комнаты как вкопанный, заметив, что Инночка во все глаза смотрит на него. И профессор водит своими глазами филина. Конечно, Зуев, размышляя, жестикулировал и даже довольно громко шептал, что с ним случалось: он шагал по профессорской квартире так, как его подвышковский Швыдченко по своему кабинету.
«Вот у кого она научится жизни! Эта городская девчушка с влюбленными глазами…» — напоследок заключил Зуев и, подойдя к жене, обнял ее. А она повернула свою мордашку к отцу, у которого сидела на коленях, и с самой серьезной миной покрутила пальцем у виска, кивком показывая на мужа.
И вдруг серьезнейший профессор Башкирцев, подхватывая этот мимический разговор о Зуеве, подмигнул дочери и, повернувшись к зятю, спросил:
— Попался?
— Это он-то? Это я попалась. Вот какие психологические паузы устраивает он своей горячо любимой жене.
— Сама выбирала, — буркнул отец.
— Принесло фронтовым ветром в светлый День Победы, — поправила без улыбки Инна. — Но не будем спорить. Факт остается фактом. Протекций эти брянские волки не переносят.
— Да, там, где дело касается службы, с некоторых пор не терплю вмешательства знакомых, — отрезал Зуев.
— И по-родственному нельзя? — лукаво спросила его жена.