Гроб опускали на ремнях; какое-то мгновение он покачивался, потом зацепился за обрубленный корень и наконец застыл неподвижно. Пока ксендз Монкевич говорил, Томаш заглядывал в яму. Умерших кладут в землю ежедневно, уже сотни и тысячи лет; если бы все они вышли из могил, наверное, набрались бы миллионы, стоящие тесно-тесно — так что яблоку негде упасть. Все живые знают, что умрут. Дедушка говорит, что в гробнице Сурконтов меж цепей его уже поджидают. Они знают это и остаются равнодушными. Конечно, это неизбежно, но ведь они должны кричать, рвать на себе волосы от отчаяния: смерть — сам переход из одной жизни в другую — ужасна. Но нет. Их спокойствие, их «так уж всё устроено» — о чем бы ни шла речь — были для Томаша необъяснимы. Он верил в тайну, которую Бог может открыть людям, если они очень захотят: что смерть необязательна, что всё не так, как они думают. А может, они знают больше, чем показывают, и потому так спокойны? Иными словами, Томаш открывал им кредит, как Люку: если бы тот не скрывал в себе другого, более умного, то нарушал бы весь порядок. Тогда взрослые были бы не более чем смешными переодетыми детьми. То, что кажется простым, не может быть настолько просто.
Когда-нибудь и его, Томаша, опустят в гробу на ремнях. Даже если он станет Папой римским? Да. Но если бы граната тогда взорвалась, он бы не знал, что умирает, проснулся бы и спросил: «Где я?» У глухаря, убитого Ромуальдом, не было времени испугаться. Боже, не дай мне умирать медленно, как бабка!
— Ты брось первым, — вполголоса говорит ему бабушка Мися. Внук — ближайший, а по сути единственный родственник. Он берет желтоватый комок и кидает; тот падает и рассыпается, а по крышке уже стучат другие, и вскоре лопата оставляет на верхней доске узкий холмик песка. Могильщики работают быстро, щели между боками гроба и стенами ямы уже заполнены, еще видно дерево, пропитанное коричневой морилкой, но вскоре — только яркий цвет земли. Если гроб своей закрытостью призывал угадывать его содержимое (ведь тело становилось вещью внутри), то теперь тем более: пустое пространство, немного воздуха, отделенного от всего остального, — кусочек туннеля.
Наверху дубы. Некоторые очень старые — они стояли здесь, когда по дороге ездил Иероним Сурконт. Внизу склона, поросшего короткой густой травой, течет ручей — под мостик и дальше, в Иссу. На противоположном склоне долины — сады и избы. Этот вид означает конец пути. «Табличку обязательно надо заказать», — говорит дедушка. Томаш вставляет: «Нужно написать: вдова повстанца 1863 года». Бабка очень этим гордилась. «Цвяты мы с Томашем посадим», — обещает Антонина.
Келпш берет свой крест с голубцом и ставит на могилу, насыпая и утаптывая вокруг него продолговатый холмик Здесь летописец откладывает перо и пытается представить себе людей, которые посетят это место спустя много-много лет. Кто они? Что их занимает? Их машина блестит внизу, около мостика; они прогуливаются по кладбищу. «Какой забавный старый крест». «Эти деревья надо бы вырубить — зачем они здесь?» Вероятно, они не любят смерти, напоминание о ней унижает их достоинство. Они топают ногой и говорят: «Мы живы». Как бы там ни было, в их груди тоже бьется сердце, порой сходящее с ума от тревоги, а чувство превосходства над ушедшими не дает никакой защиты. Сизый лишайник свешивается с голубца Келпша, от имени не осталось и следа. А облака складываются в пузатые фигуры как тогда, в день похорон.
LIII
Этот крик ничем не напоминает звуков, которые способно издавать человеческое горло, и все же Томаш научился подражать ему. Поначалу дело шло трудно, но он наловчился и сам едва верил, что теперь умеет с ними разговаривать. В лесу неподалеку от Боркунов есть заросшая ольшаником низинка, которая весной превращается в озерцо, — там это и происходило. Солнце уже зашло, ольховые верхушки чернели на фоне лимонного неба, час приближался. Перед Томашем была густая стена молодых деревьев, а сам он стоял в вязкой жиже, среди запаха прелых листьев, и с остервенением, но осторожно, избегая резких движений, давил комаров, которые обсели его лицо и шею. Они так упивались кровью, что на ладони оставались красные полосы. Томаш тихо взвел курок берданки, готовясь к выстрелу. Берданка, отнятая на лето у Виктора, как-то приросла к нему. «Зачем она тебе? — спрашивал брата Ромуальд. — Времени у тебя все равно нету, разве ты ходишь с ней? Висит себе на стене, а Томаш пускай поохотится. И Виктор согласился.