— Это кого же он должен «бить в хвост и в гриву»? — Выражение показалось ей оскорбительным, особенно по отношению к незамужней девушке. Угол платка, свисавший впереди, Хабиба резко закинула назад, как конец башлыка, словно собралась переходить бурный поток. — Да будет аллах моим врагом, если я позволю оскорбить дочь! Я вытащила ее из петли, потому что она была заложницей в руках фашистов. На моем лице еще не зарубцевалась рана, — смотрите: это гитлеровцы таврили меня, словно кобылицу, когда я ходила к бургомистру спасать Апчару. — Хабиба страшно разволновалась. Ей стало душно, она опять рванула платок на груди. — Моя дочь что — из твоих ноздрей вывалилась? Какое ты имеешь право обижать ее? — наступала она на Кузьмича. — Пусть встречу я на том свете своего светлоликого Темиркана с черным лицом, если кто-нибудь коснется ее пальцем. Она разве для себя просит кукурузы? Для Красной Армии. А из кого состоит Красная Армия? Из наших сыновей и братьев, — да прикроет аллах своей ладонью моего Альбияна. Пусть в глотке у меня застрянет кусок хлеба, который я пожалею воинам. Мы обязаны отдать все, что вырастили на своих огородах. С голоду не умрем. Крапиву будем варить, в лес пойдем — наберем диких груш побольше и будет пища. А весной — зеленый лук, молоко станем есть. Лишь бы сыты были наши славные воины! — Глаза Хабибы метали молнии, голос дрожал от возбуждения. — Кому кукуруза дороже, чем победа над врагом? Кому? Пусть он выйдет сюда, я хочу на него посмотреть. Я ему не «в хвост и гриву», я ему в душу запущу… — Что она запустит, Хабиба еще не придумала, но руку подняла так, словно держала в ной меч, — Такое запущу, будет помнить…
— Хватит, Хабиба. Я тебе слова не давала, — негромко сказала Апчара. Но в голосе ее ощущалась радость за мать, о бесстрашии которой и так уже ходили легенды с того памятного дня, как Хабиба явилась к бургомистру, совершив омовение и завернувшись в саван на случай, если ее убьют.
— А у тебя его и не буду брать! Ишь, тамада в юбке. Я тебе мать или ты мне мать? Мне слово предоставляет бургомистрское тавро. Вот оно! Видишь? — Хабиба дотронулась рукой до красноватого рубца на виске. — Этот знак велит мне стоять за правду, — Она вернулась на свое место, поправила волосы, потуже повязала платок, не обращая ни на кого внимания, но чутким ухом улавливая рокот одобрения, поднявшийся вокруг.
Вслед за Хабибой заговорила Апчара:
— Нет, не от плохого ухода за посевами у нас низкий урожай. Вспомните, как мы пахали! Целый месяц всем аулом вскапывали вручную землю. Разве лопатами осилишь две тысячи гектаров! Пахали, что могли, на коровах, а остальное сеяли по стерне. Спасибо Нарчо — трактор подарил колхозу. Но много ли на нем вспашешь? Он больше простаивал, чем работал. И с сорняком мы бились день и ночь. Школьники на поле, случалось, падали в обморок от голода, но не уходили домой: отойдут, и опять за тяпку. А сколько мертвых телят скинули коровы во время вспашки прямо в борозде…
— Какой дурак надоумил вас запрягать стельных коров в плуг? Это же вредительство! Вредительство чистейшей воды. — Кузьмич не собирался сдаваться.
— Указание.
— Откуда? Кто его дал?
— Чоров! Председатель исполкома товарищ Чоров. Вот кто! Мы не имеем права его ослушаться. В боевой обстановке за невыполнение приказа командира знаете что бывает…
— Но весенняя вспашка — это же не фронтовая атака. Доложили бы товарищу Кулову. Дескать, лишаемся приплода, а без приплода животноводство — ничто. Кирпичом и черепицей не заменишь теленка!
В толпе кто-то поднял папаху над головой. Кураца узнала старого Гулю Ляшевича, возглавлявшего мельничный совет в период оккупации, пока не пришли фашисты и не назначили бургомистра. Это был, скорее, совет старейшин аула, избравший местом своего постоянного пребывания самую большую мельницу на Чопраке. Гуля Ляшевич был немногословен, но каждое его слово ценилось слушателями.
— Не хочешь ли ты говорить, Гуля? — спросила старика Кураца.