В результате произошедших в 1990-2000-е годы социальных сдвигов уровень разобщенности между людьми оказался настолько велик, что даже говорить об «обществе» можно лишь условно. Горизонтальные связи между индивидами, солидарность, взаимодействие и доверие оказались сведены к минимуму. Возникающие сообщества не только формировались по достаточно случайным признакам, но и оказывались крайне нестабильными. Более или менее прочные связи существовали только внутри семьи, да и та переживала кризис. За пределами технических систем и формальных организаций (общий дом с единой системой отопления, общая работа с одним общим начальником) людей ничто не объединяло.
Это напоминает древнюю азиатскую деспотию, как она описана у Маркса (знаменитый «мешок с картошкой», объединенный извне жесткими границами государства), но и тут есть огромные различия. Дело в том, что, с одной стороны, в азиатской деспотии низовым элементом системы была община, внутри которой как раз связи, солидарность, иерархия и правила были очень четкими. В нынешней России не только никакой общины нет, но нет и ее современных аналогов (вроде трудовых коллективов в позднем СССР). А с другой стороны, в азиатских деспотиях была не просто свирепая и безжалостная власть, но и четко работающая дисциплинированная и организационно монолитная бюрократия. Эти государственные системы, не «прораставшие» вглубь общества, легко рушились от внешнего удара (будь то нашествие врагов или раскол элиты на самом верху), но, пока все было спокойно, работали стабильно и четко.
В постсоветских странах, напротив, аппарат власти оказался таким же, как и само общество. Он состоит из многочисленных индивидов и групп, ничем не объединенных, кроме формальных должностных инструкций, из людей совершенно коррумпированных, некомпетентных и не нуждающихся в том, чтобы хотя бы демонстрировать компетентность для сохранения своей позиции и продвижения карьеры. Азиатские деспотии были в своей основе системами нерыночными. В России и других постсоветских странах, напротив, не только рынку подчинено все, но и само государство, его функции и его инструменты приватизируются как неформально, так и формально. «Мешок», в котором должна храниться «картошка», весь прогнил и расползается на части.
В результате неолиберальных реформ в России сложилась элита, которая отчаянно держится за власть, но которой совершенно не нужна власть как таковая. Суть этого парадокса в том, что власть рассматривается лишь как техническое средство, как способ получить доступ к неограниченному количеству денег, к своего рода
Неминуемо возникает вопрос: как в таком обществе может произойти революция и как могут быть проведены реформы (не только прогрессивные, но вообще какие-либо)? Но точно так же очевидно, что поддержание даже среднесрочной стабильности в такой стихийно и необратимо разрушающейся системе невозможно. Слабость общества неминуемо оборачивается непропорциональными возможностями для любой консолидированной, организованной и осознающей свои стратегические задачи группы, которая в случае успеха сама превращается в новый центр не только политической, но и социальной «кристаллизации». В известной степени такую роль играла большевистская партия в российском обществе, пережившем потрясения Первой мировой и Гражданской войн. Однако в начале XXI века отсутствуют и условия, сделавшие возможным формирование того типа «авангардной партии», которая сама была продуктом не только революционной идеологии, но и бурного, хоть и короткого индустриального подъема 1890-1910-х годов.
Каким образом может в России сложиться новая общественная сила, способная реструктурировать и консолидировать общество? И будет ли эта сила левой (да и вообще прогрессивной)?
ГЛАВА 2. ЧТО ОСТАЛОСЬ ОТ СОЦИАЛЬНОГО ГОСУДАРСТВА?
В середине XX века леворадикальные идеологи на Западе осуждали рабочий класс за то, что он предпочел потребление революции. А само потребительское общество рассматривалось как обезличенное и бездуховное, как торжество отчуждения и коммерческой манипуляции. И в самом деле, по мере того как рос жизненный уровень трудящихся, политика делалась все более скучной, радикальные партии становились реформистскими, а реформистские — умеренными. Повсюду торжествовало то самое «пресыщенное равнодушие», о котором некогда Георг Зиммель пророчески говорил в связи с бытом больших городов[174].