Когда приходила передача из Красного Креста, устраивался пир. Затапливали камин, пропитывали хлеб подсолнечным маслом и жарили на углях. Запивали сладким внакладку чаем. Было уютно в маленькой келье около старого камина из белого с синими ободочками кафеля. Не похоже, что в тюрьме.
Одна только дочь губернатора не принимала участия в нашем пиршестве.
— Пожалуйста, идите к нам жареное есть! — кричали ей.
— Благодарю вас, я сыта, — отвечала она.
А наутро Надя или еще кто–нибудь из уголовных выходила из ее комнаты с пакетом и бутылкой постного масла.
Кусочки пайкового масла она отдавала Дуне или баронессе.
— Изведете вы себя, — упрекала ее староста, — нельзя так.
— Не ем я его, Александра Федоровна. Обхожусь, — отвечала она, улыбаясь своей кроткой улыбкой.
Должно быть, я никогда не узнаю, как трудно было моим друзьям доставать все то, что они приносили мне в заключение. Передачи были громадные, я никогда не могла бы одна поглотить зсего, что приносилось, но нас было 8–9 человек, и иногда на два последних дня еды не хватало.
Среди заключенных давно уже были разговоры о том, что львиная доля продуктов шла на администрацию лагеря. Все возмущались втихомолку, но говорить громко об этом боялись.
— А что полагается коменданту и его помощникам? — спросила я как–то у старосты.
— Да ничего не полагается, у них свои пайки,..
— Так почему же никто не протестует? Староста только махнула рукой.
А на обед опять принесли суп из очистков и кашу без масла.
— Я пойду к коменданту, — сказала я, — это черт знает что такое. Нельзя же молча смотреть, как заключенные голодают.
— Напрасно вы это, Александра Львовна, ей-Богу напрасно.
Но остановить меня было трудно. Схватив котелок, я пошла в контору. Комендант в фуражке сидел за письменным столом и с видимым напряжением рассматривал какую–то бумагу.
— Товарищ комендант! Смотрите, чем нас кормят.
— Что–о–о-о?
— Неужели нам полагается вместо картошки картофельные очистки в суп? и каша без масла?
— Вы что, гражданка Толстая, бунтовать вздумали?
— Я хочу, чтобы заключенные получали то, что им положено. Больше ничего.
Широкое веснушчатое лицо вдруг побагровело, громадный кулак поднялся в воздух и с силой ударился о стол.
— Молчать! Эй, кто там? Назначить гражданку Толстую дежурить в кухню на двадцать пятое и двадцать шестое декабря.
Я повернулась и вышла.
В день Рождества я встала в шесть часов и пошла в кухню. Было еще темно.
Дядя Миша — единственный монах, каким–то чудом удержавшийся в Новоспасском, — гремя ключами, пошел выдавать продукты. На кухне одна из кухарок стала делить на две половины масло, сахар и мясо.
— Что это вы делаете? Куда это?
— Коменданту и служащим.
— Не надо! — сказала я,
— То есть как это не надо?
— Не надо резать. Все это пойдет на заключенных. Администрации ничего не полагается.
Кухарки ворчали, бранились, но я как цербер следила за продуктами, поступавшими в кухню, и настояла на своем. В первый день Рождества заключенные получила хороший обед.
Но комендант смотрел на меня волком. Заключенные качали головами.
— Не простит он вам этого. Не сможет теперь отомстить, потом сорвет.
Да я и сама чувствовала,, что положение мое в лагере должно было измениться= Прежде мне разрешали иногда ходить в город: в Наркомпрос за волшебным фонарем для лекций, к зубному врачу. Комендант ценил мою работу по организации тюремной школы и устройству лекций. В его отчетах, вероятно, немало писалось о культурно–просветительной работе Новоспасского лагеря.
Теперь я была на подозрении. Я боялась писать дневник, боялась, как делала это раньше, отправлять написанное в пустой посуде из–под передачи домой. Я стала искать место, где бы я могла хранить дневник в камере.
Один из кафелей с синими изразцами в лежанке расшатался. Я вынула его, положила листки и опять заделала.
— Что это вы все пишете? — спрашивала меня портниха Маня, сидевшая за воровство и недавно переведенная в нашу камеру.
— Вас описываю, — ответила я, смеясь.
Она ничего не сказала, но я чувствовала, что она заинтересовалась моим писанием. Мы боялись этой Мани, она была дружна с женой коменданта.
— Маня, что это? Какая красота! — воскликнула однажды армянка, когда Маня развернула узел с только что принесенной работой.
— Комендантской жене платье шью, — ответила Маня.
— Тоже сказала — жене!.. — возмутилась одна из женщин. — Таких–то жен у него… счет потеряешь, — и она с жадным любопытством потянулась к кровати, на которой Маня раскладывала великолепный, тяжелый бархат густолилового цвета.
Через несколько дней Маня сдала лиловое платье и принесла другую материю, еще лучше; превосходный, плотный, белый с золотыми разводами шелк.
Вечером в комнату старосты вошла армянка с кусочком материи в руках.
— Смотрите. Из архиерейских саккосов шьет. Ей—Богу, — взволнованно прошептала она.
Среди лоскутков, валявшихся на полу, она нашла золотой крест.
— Александра Федоровна, — спросила я старосту, когда мы остались с ней вдвоем, — вы знали, что комендант грабит монастырскую ризницу?