Я и не заметила, как подошел надзиратель.
Я занималась в лагере просветительной работой, решила устроить школу для неграмотных уголовных. Комендант поощрил мое начинание и даже отпустил в Народный комиссариат просвещения в город за пособиями и волшебным фонарем для лекций.
Но первые мои шаги на пути к просвещению начались неудачей.
Надо было переписать всех неграмотных, и я сговорилась с комендантом, чтобы сделать это при вечерней поверке. Поверка происходила на дворе. Женщины выстраивались шеренгой, и помощник коменданта, или сам комендант, с надзирателем ходил по рядам с карандашом и списками в руках и выкликал заключенных.
— Степанова!
— Здесь!
— Ильвовская!
— Я.
Одна из женщин, увлекшись разговором с соседкой, ответила не сразу.
— В карцер!
— За что же это? Что ж я такое сделала?
— Молчать! В карцер!
— Не можете за это человека в карцер сажать. Что ж я такое сделала? Таких правое даже нет!
— Я те покажу права. Возьмите ее! — крикнул он надзирателю. — В Романовский!
Женщину схватили и поволокли, она изо всех сил отбивалась, визжа и ругаясь.
Поверка кончилась, разошлись, но через несколько минут на дворе послышались взволнованные голоса и две женщины ворвались в камеру.
— Александра Федоровна, скорей! Самсонова бьется! Мы вскочили и со всех ног бросились за ними, вниз по лестнице, на кладбище, мимо памятников, могильных плит к Романовскому склепу.
Он был заперт большим висячим замком. В мрачных стенах не было ни малейшего просвета. Где–то, казалось, очень глубоко, глухо слышно было, как билось тело.
Стоило величайших усилий добиться от коменданта освобождения Самсоновой из карцера. Когда наконец отперли склеп и вынесли женщину из подвала, она была без сознания. Тело ее сокращалось в судорогах, пена застряла в углах рта, текла по подбородку, из горла вырывался хрип.
Я видела Самсонову на другой день вечером, когда она вместе с другими возвращалась с работы. Она шла с трудом, едва передвигая ноги.
— Как вы себя чувствуете, Самсонова? — спросила я.
Она подошла ко мне вплотную и просто, без слов, подняла оборчатую юбку. Я невольно отшатнулась. Нога выше колена страшно распухла и вся была покрыта ссадинами и иссиня–багровыми кровоподтеками.
Особенно тяжелое впечатление на меня всегда производила молоденькая девушка Надя. Тюрьма сломала ее, опустошив ее детскую душу, беспощадно бросив ее на путь разврата, преступления.
Я никогда не видала на этом лице улыбки, радости.
— Надя…
Она подымает большие, черные глаза и смотрит испуганно, как побитая собака.
— Надя, опять? — спрашивает ее дочь губернатора. Надя низко опускает голову и молчит.
Я часто вижу, как она сидит на каменной плите, устремив глаза в одну точку.
— Вот поругайте ее, Александра Львовна, кокаин нюхает. Сахар продает, хлеб пайковый, зарабатывает что — все на кокаин тратит.
— Все равно…
— Как это все равно. Ты молодая, тебе жить надо, а ты губишь себя.
— Мне легче так, не думается.
Дочь губернатора наклоняется к ней и что–то шепчет. Резким движением девушка вдруг отстраняется от нее и вскакивает.
— Неправда, неправда все это! Если Бог существует, разве Он допустил бы!.. Ха, ха, ха! Сказали тоже, Бог… ха, ха, ха!
Надя истерически хохочет, черные глаза ее сверкают, на щеках выступают красные пятна.
— Надя, Надя, успокойся, пойдем к нам…
— К вам? К порядочным? К честным? А вы знаете, кто я? Знаете?
— Перестань, Надя!
— А, боитесь, чтобы я сказала, а я вот нарочно скажу: я, я…
— Замолчи, Надя! — властно крикнула дочь губернатора. — Молчи, слышишь?! Пойдемте, ей лучше одной…
— А–а–а-а! Не хотите слушать. Не нравится. Святые тоже… ха, ха, ха!
И долго в ушах звенел безумный, истерический хохот отравленной кокаином девушки, потрясая душу беспросветным ужасом.
Вечером дочь губернатора рассказала мне Надину историю. Она жила с семьей в пограничной полосе, в Западном крае. Почему–то она оказалась оторванной от семьи, и, когда пробиралась домой, ее схватили красные и обвинили в шпионаже. Ей было шестнадцать лет, она училась в пятом классе гимназии.
Несколько дней ее держали под арестом в маленьком пограничном городке. Случайно она попалась на глаза коменданту. Он стал заговаривать с ней и наконец обещал ей свободу, если она исполнит его требования. Почувствовав скорее, чем поняв правду, она отказалась. Он силой овладел ею и, обозлившись за сопротивление, снова бросил ее в тюрьму. Здесь ее поочередно насиловали надзиратели. Когда ее отправили по этапу в Москву, она была полупомешанная. По дороге она заболела, попала в больницу, где чуть не умерла.
С первых же дней я обратила внимание на низенькую толстенькую с крепкими румяными щечками девушку. На вид ей было лет пятнадцать, лицо ее сохранило какую–то детскую наивность, чистоту. В лагере ее называли «Пончиком», и это название очень подходило к ней — она была похожа на сдобную, румяную булочку.
Заключенные очень хорошо относились к ней, но часто ласково и добродушно над ней посмеивались.
— Пончик, а Пончик, за что в тюрьму попала? Девочка улыбалась и молчала.
— Пончик, скажи мне, я не знаю.