Друг и должен быть таким максималистом, иначе святое братство выльется в дряблое приятельство, в совместные походы с колясками на рынок… Как же долго мечтала Анна о таких вот походах – но она сама себя наказала, подалась «в Моськву, в Моськву», как три сестры! И ей, конечно, хотелось до самых косточек и потрошков открыться чуткой душе. Но столько не наездишься, не назвонишься. Нельзя по межгороду надиктовать всех «Ругон-Маккаров», вместе взятых…
И вот, млея на осеннем солнце, безнадежно репетируя исповедальность неведомой кухни, Анна сочиняла свой «Амаркорд». Но в голову глупую лезло все доисторически-питерское. Город, откуда растут кривые рахитичные ножки всех ее историй… Она поворачивалась к светилу и закрывала глаза ладонью. Лучший прием для игры во флешбэк. Видела августовский день, клонящийся к закату, и себя, входящую в арку, где постоянная лужа, даже в жару. Потом налево, в парадняк, мимо песочного брандмауэра с ржавыми подтеками, на пятый этаж, – туда, где было незабываемо, где все живо до сих пор, даже если дом стерт, снесен западлецо и на его месте Эмпайр-стейт-билдинг. Впрочем, какое там! Угол Лиговки и Обводного канала, окна на мутные, обводные-вокруг-пальца воды… Одухотворяет пейзаж колокольня, прекрасная и одинокая, указующая шпилем в небо, не такое, как везде. Любимое место любимого города. Отсюда выходят все дороги, ведущие в Рим. Но по нынешней фэншуйной религии здесь сплошной геопатоген.
Не путать с гематогеном, которым закусывали в кафе-рюмочной на первом этаже. Их было две, если одна закрыта, то обязательно открыта другая. Неужели все это было …дцать лет назад! Но некогда мелодраматично всхлипнуть – прошлое накрывало слаженно и сокрушительно. Стройно выныривали из Леты все любимые здешние люди, неувядающие даже в скупой нечерноземной памяти, все эти веселые водилы – Вовка, Буба, Мишка, Серега… не говоря уже об Анжелике и Федечке – эти двое, слава богу, всегда на связи.
А ведь Анна здесь числилась в самом хвосте тарифной сетки! Но в раю можно и халдеем… Теперь любимый дом, увенчанный шпилем в форме перевернутой рюмки, – дело не в алкоголе, а в святом братстве! – видела редко-редко, издалека, из вагонных окон в течение трех минут. Это если удавалось с ожогами и воем выловить переваренное тело из московского котла, приехать в Питер. Потереться по-кошачьи о старые запахи, замереть кверху брюхом – и, разрываясь от слез, вскочить на обратный поезд, не найдя в себе силы дойти до любимого перекрестка. А ведь от Московского вокзала по прямой рукой подать – хоть с завязанными глазами. И с раскинутыми руками. Потому что обязательно кто-то обнимет в ответ – здесь, на заговоренном судьбой пятачке, обязательно обнимет, пусть даже это будет призрак. Но он будет теплым. Теплым и влажным, как детская ладонь или крыша Людкиного дома после дождя – это тут неподалеку, на Достоевской улице, номер дома, кажется, 18.
Анна долго и мучительно приучала себя к простейшей истине: все, что ни происходит, никогда не повторится. Но там, на Лиговке, – это было лучшее Никогда в ее жизни…
Поэтому в Питер ездила все реже. Все эти дежа вю и дежа ню – суррогат! Тем более проездом, мельком, проезжая по мосту через Обводный, – стремясь сфотографировать перспективу жадным глазным дном. Тщетные муки папарацци – охотника за собственным прошлым… Словом, утро получается слишком нервное. А еще эти ностальгические грязные дома, стоящие вплотную к ж/д путям, будили горькие сослагательные наклонения. Анна представляла, как прожила бы здесь всю жизнь, никогда не уезжая из любимого города. Из его апокалиптического чрева, где окна сто лет не мылись. Но она и сама не любит мыть окна. Впрочем, есть тут один счастливый – как Анна его называла – балкон. Такой неожиданный в этих выселках, которые вроде близко к центру, но на тридцать лет отстают. Балкон, выступающий как неожиданная накладная грудь у тощей гимнастки, утопал в бегониях и амариллисах. Всегда был открыт. Манил.
Казалось, если б попасть туда на те самые пятнадцать лет раньше, все могло бы…
– А чё могло бы? Чё тебя не устраивает сейчас-то, чего ты все ноешь?! Чё у тебя не получается? У тебя, блин, все есть! – вклинивалось сердитое от Вадима. Он десять лет так ее воспитывал. И воспитал.
Поезд стремительно проезжал заветный балкон, торопясь вот-вот прибыть на Московский вокзал. Оттого, что все есть, становилось тревожно и немного обидно. Где оно, это «все», или «это», воспетое в советском анекдоте, можно хоть взглянуть на него? Хоть надкусить, отглотнуть… Но вместо кисло-сладкого Всего получаешь псевдомудрость, которая бормочет: «Никогда не возвращайся туда, где было хорошо». Нам бы ваши проблемы, господа учителя! Никто и не возвращается, потому что так и не может уйти. Так и не может, застревает на пороге, на сквозняке или бесконечно нарезает круги как намагниченный, как слепой в пьесе «Слепые», – и полагает сие священной спиралью бытия.