Гулиа писал: «В советское время развитие абхазской литературы пошло бурно». Этому способствовала вся обстановка в Абхазии; внимание к национальной культуре и к самому человеку гор, о чьем житье-бытье и образовании пеклась молодая власть. Книг выходило все больше, росла интеллигенция, прибывал в семьях достаток. Словом, обстановка весьма благоприятствовала прыжку вперед. Но человек жаден. Ему всегда хочется большего. Особенно такому нетерпеливому, как Гулиа. По-видимому, дело, которому он служил, подвигалось не так быстро, как того хотелось. Нетерпеливость Гулиа росла. Он полагал, что от советской власти можно требовать значительно большего, если учесть к тому же, что почти на всех важных постах в республике работали абхазцы.
— Не все понимают значение нашей культуры, — сокрушался он порою.
Может быть, это было некоторым поэтическим преувеличением? С каждым годом появлялись новые литературные имена. Подавали большие надежды Михаил Лакербай и Мушни Хашба. Лакербай работал на посту одного из редакторов «Апсны Капш», писал стихи и делал успехи в публицистике. Хашба еще в 1920 году написал пьеску «Детская сцена» (на обложке указано, что книжка издана на средства Д. Гулиа). Позже проявил себя способным рассказчиком и публицистом. Смело можно было сказать: нашего полку прибыло. Однако Гулиа и это не удовлетворяло.
— Почему на литературу обращают мало внимания? — спрашивал он друзей.
Гулиа заявлял, что работает над «Историей Абхазии», но это, как ему казалось, не приводило в восторг абхазских руководящих товарищей. Вопрос о дотации на издание «Истории», например, разрешался медленно.
В один прекрасный день Гулиа всей семьей переехал в Тифлис. Его пригласили в государственный университет читать курс абхазского языка. Истины ради следует сказать, что Гулиа уехал не с очень-то радостным сердцем, хотя само по себе общение с такими учеными, как Иван Джавахишвили, было приятным, несомненно, льстило самолюбию поэта. В самом деле, как же мог Дмитрий Гулиа оставить Абхазию в тот момент, когда, может быть, она нуждалась в нем, как никогда? Выезд из Сухума был своеобразным протестом против равнодушия властей к некоторым вопросам развития абхазской культуры. Я полагаю, что здесь точнее было бы употребить не слово «властей», а более гибкую формулу: «отдельных руководящих товарищей». (Думаю, что историков литературы такая формулировка больше устроит.)
Мне бы не хотелось ворошить этот эпизод из далекого прошлого, тем более что он не имел особых драматических последствий, а в расширении научного кругозора Гулиа и укреплении связей с грузинской интеллигенцией сыграл большую роль. Не хотелось бы и потому, что те, кто стоял в Абхазии у власти в то время, были сравнительно молоды, неопытны и многое делали без злого умысла. А еще и потому, что они жестоко и несправедливо пострадали в тридцать седьмом…
Тифлис поражал. Своими размерами. И размахом радушия и гостеприимства. Там я впервые увидел трамвай и фуникулер. В центре города красовался караван-сарай. Шумный Майдан как бы переносил ко дням Пушкина. Неподражаемые духаны. И великолепные духанщики. И отчаянные кутилы. Теперь их увидишь только на картинах Пиросмани. Но для этого неуемного и жадного до веселья Тифлиса я был еще юн. А отец слишком занят своим делом. К нам ходили филологи и историки, поэты и прозаики. Мы хорошо знали Тифлис Ивана Джавахишвили и Галактиона Табидзе и очень мало — Тифлис весельчаков. Симон Джанашиа, сын Николая, друга детства Гулиа, был еще тогда совсем молод и ютился в крохотной квартирке. Пройдет полтора десятка лет, прежде чем он станет прославленным ученым. Отец подружился с Николаем Ушаковым — любителем истории и археологии. При мне он расшифровывал хеттскую надпись на какой-то чаше. Я помню слова: «Я, царь хеттов, повергший во прах…» Мне казалось, что все цари древности всегда кого-нибудь повергали во прах. Теперь-то я знаю, в чем секрет: их деяния превозносили до небес писцы-подхалимы и живописцы-лизоблюды. Ибо сам о себе не может написать подобную чушь даже самовлюбленный изверг, «всех повергающий во прах».
Я вместе с братом учился в школе Левандовского (так называли по инерции 42-ю трудовую школу на Гунибской улице). А жили мы близ Вэрийского базара, где всегда полным-полно было зелени, сыра и разной живности. В прохладных подвальчиках по утрам потчевали хашем (теперь это предел мечтаний старожилов).