Ему почудилось, что в этом пустынном, безлюдном углу словно кто-то мучительно дышит либо скребется. Он наклонился и с трудом раздвинул опаленные балки. Чья-то женская рука тронула балку снизу. Тогда Кирилл уперся плечом и сдвинул дуб в сторону. Понадобилась немалая сила, чтоб своротить эту тяжесть с места.
Простоволосое, черное от засохшей крови женское лицо высунулось из тьмы и, ослепленное светом, поникло. Кирилл выволок женщину наверх. Тихо положил ее наземь: в ее волосах, в ее широких Коренастых плечах ему опять почудилась Анюта. Но эта была суше, лицо ее со сжатым ртом – строже.
– Овдотьица! – окликнул Кирилл, вспомнив женщину на башне. Но она лишь вздохнула, все еще не решаясь раскрыть глаза.
– Больно, Овдотьица?
И понял – то рана клонит ее к земле, долго лежала она в тайнике, заваленная рухнувшей башней. Вот отлежится и встанет; только б молоком напоить, а где молока взять?
Он долго тер ей холодные руки, пока не пришел на его зов старик знахарь. Знахарь развязал мешочек, всунутый за пояс, достал зелье и наложил его на две глубокие раны.
– Женка, что ль?
– Обнадежь!
– Кости целы. А были бы кости – мясо нарастет. Не печалуйся, сыне.
– Спасибо.
Кирилл отдал ее подошедшим женщинам, а сам опять пошел, шагая через тех, которым никакие зелья уже не помогут встать.
Он вышел за город. Ока уходила вдаль, повертывала в леса, а за нею лежали луга спокойным, мирным простором, словно не было никогда ни шума битв, ни набата, ни грохота падающих стен.
Он сошел вниз и пошел в Затынную слободу.
Здесь кое-где уцелели дома, валялся побитый скарб на дворах и у порогов. Лохматая собака, прикованная цепью к воротам, запрокинулась, пробитая черной стрелой.
Кирилл толкнул калитку и вошел на Анютин двор. Видно, дом загорался, но ветер ли дул навстречу, пламень ли устал полыхать – не догорел.
Обнажился обширный подвал, полный просторных пустых кадей.
На потоптанных грядах еще продолжали набухать кочаны капусты, широко раскинув холодные нижние листья. Капуста росла, а холить ее уже стало некому.
Кирилл рассматривал рыхлую землю, запечатлевшую толчею борьбы: следы конских копыт вперемежку с отпечатками мужских подошв и женских босых ног. И в земле вдруг мелькнула, как капля крови, ягодка спелой рябины.
Он оглянулся: нигде рябиновых кустов не видать. Он потянул ягодку, и за нею следом из земли вытянулась нитка красных глиняных бус.
Вот все, что в этой земле, от нее осталось!
Где она – лежит ли распластанная на Рязанской земле, идет ли в далекую неволю, вслед за татарским седлом?
Он стоял, лелея на ладони остывшие рябинки бус.
Он долго бродил один среди поломанных кочанов и помятых гряд. Зашел в обвалившиеся сени. Под сенью их, может быть, она вспоминала о нем?
Хотя бы лоскуток от ее одежды…
Он насторожился: на раскрытом чердаке послышался шорох. Мгновенно он поднялся туда. Но это лишь ветер пошевелил листвой, когда-то насыпанной там для тепла.
Словно ожидая чего-то, он медлил. Но обошел все – нигде ни следа.
Нехотя пошел обратно в город.
Когда перелез через вал, меж груд золы мелькнула белая рубаха.
– Эй!
Никто не откликнулся. Увидел: мальчонка лет десяти, белокурый, бледный до синевы, хватаясь тонкими пальцами за скользкие чураки, карабкался от него прочь. Одним прыжком Кирилл его догнал и взял за плечи:
– Ну, куда ж ты?
И тотчас пригнулся от боли: острые зубы до крови вонзились в руку.
Кирилл тихо, но решительно высвободился.
– Чего ж ты? Я те не съем!
И погладил маленькое лицо.
Дичась, мальчик долго не откликался, но Кирилл чувствовал, как под его ладонями понемногу успокаивается и ручнеет этот светлый зверек.
Он взял его за руку и повел с собой.
Уже Клим смастерил шалаш, и Бернаба наволок туда еловых ветвей и хлама.
– Нет! – воспротивился Кирилл. – Будем жить в огородниках. Там цельные избы есть, да и мертвечиной помене смердеть будет. Толикое множество трупьев скоро не захоронить.
Все еще жила в нем надежда… И она увела его в пустынную слободу, на огороды. Они облюбовали избу, небольшую и складную. Затопили печь.
Когда дым вытек, посадили мальчика высоко на печь. Он не плакал, молчал, слушал, как на непонятном языке разговаривают эти бородатые люди, словно щебечут птицы. Чтоб вслушаться, мальчик лег на грудь, свесив голову. Он не заметил, как после холодных и страшных дней снова его охватило блаженное тепло сна.
Он спал, то всхлипывая, то вскрикивая во сне, и из его мутных, как дым, слов Кирилл понял, что мамка его хоронилась от татар, а татары все ж нашли и навсегда увели за собой его мамку.
Ночью Кирилл доглядывал, чтоб в бреду мальчонка не свалился вниз.
Посиневший его рот беспомощно раскрывался во сне. Не раз неумелая ладонь Кирилла гладила мальчика по лицу.
Утром, еще лежа рядом с проснувшимся найденышем, Кирилл спросил:
– Отец-то твой где?
– Нешь я знаю?
– А ты когда его видел?
– И не видел. И мамка не видела. Он у нас не был.
– А где?
– Он – московский. Москвитяне Тверь жгли, а мамка отца встрела. Он Тверь сжег, а я остался. Мать от разоренья в Рязань пришла.
Клим загрустил:
– Не увели б меня в Орду, такие бы вот внуки у меня были. Будет мне этот пущай заместо внука.