Потом Левенгук взглянул на меня и воскликнул:
– Да пожалей ты девушку, отошли ее заниматься красками!
Хозяин поглядел на меня, как будто удивившись, что я все еще сижу за столом с пером в руке.
– Можешь идти, Грета.
Уходя, я заметила, как на лице Ван Левенгука промелькнула жалость.
Камера-обскура оставалась в мастерской несколько дней. Мне не раз удалось в нее заглянуть, когда рядом никого не было. Вглядываясь в предметы, лежащие на столе, я подумала, что они расположены как-то не так. У меня было чувство, что я смотрю на висящую криво картину. Мне хотелось что-то изменить, но я не знала что. Ящик мне ничего не подсказал.
Пришел день, когда опять появилась жена Ван Рейвена, и хозяин долго смотрел на нее через камеру. Я проходила мимо, когда он стоял с накрытой головой, и старалась ступать как можно тише, чтобы ему не помешать. На секунду я задержалась позади него, глядя на позирующую жену Ван Рейвена. Она наверняка заметила это, но у нее не дрогнул ни один мускул. Спокойный взгляд темных глаз был устремлен прямо на художника.
И тут я поняла, что было не так: слишком уж все аккуратно. Хотя я сама выше всего ценила аккуратность, я уже поняла из других картин хозяина, что на столе должен быть небольшой беспорядок, за который мог бы зацепиться взгляд. Я по очереди рассмотрела все предметы на столе – шкатулку с драгоценностями, синюю ткань, жемчуг, письмо, чернильницу – и поняла, что именно надо изменить. После этого, испугавшись своих смелых мыслей, тихо вернулась к себе на чердак.
Когда я поняла, что надо изменить, я стала ждать, когда он это сделает.
Но он ничего не трогал на столе. Он слегка прикрыл ставни, велел натурщице наклонить голову налево, немного иначе держать перо. Но того, что я от него ожидала, он не сделал.
Я думала об этом и когда выжимала белье, и когда крутила для Таннеке вертел, и когда протирала плитки на кухне, и когда промывала краски. Я думала об этом, лежа в постели без сна. Иногда я вставала, еще раз посмотреть на фон картины. Нет, я не ошибаюсь.
Хозяин вернул камеру Ван Левенгуку.
При каждом взгляде в угол у меня давило в груди.
Хозяин поставил на мольберт натянутый на раму холст, загрунтовал его свинцовыми белилами, а сверху мелом, смешанным с обожженной сиеной и желтой охрой.
Я все ждала, и тяжесть в груди становилась все невыносимей.
Он очертил легкими коричневыми мазками силуэт женщины и наметил каждый предмет. Когда он начал рисовать большие пятна «неправильных» красок, мне стало казаться, что моя грудь лопнет, как мешок, в который насыпали слишком много муки.
И вот однажды ночью, лежа без сна, я решила, что мне придется самой поменять то, что нужно.
На следующее утро я вытерла со стола пыль, подняв шкатулку и аккуратно поставив ее на место, выложив жемчужины в ряд, протерев и положив на место письмо и чернильницу. Мне все так же давило грудь, и я сделала глубокий вдох. Потом одним быстрым движением подтянула синюю ткань спереди кверху, чтобы она как будто вытекала из густой тени под столом и ложилась наискось перед шкатулкой. Немного поправив складки ткани, я отступила назад. Ткань словно очерчивала держащую перо руку жены Ван Рейвена.
Так-то лучше, сказала я себе и плотно сжала губы. Может, он меня за это выгонит из дому, но так гораздо лучше.
Я не пошла на чердак днем, хотя у меня там было много работы. Я сидела с Таннеке на скамейке и чинила рубашки. Утром он не поднимался в мастерскую, а ходил в гильдию и обедал у Ван Левенгуков, так что пока не видел моего самовольства.
Я сидела как на иголках, и даже Таннеке, которая старалась меня игнорировать, заметила мое состояние.
– Что это с тобой, девушка? – спросила она.
Она теперь, следуя примеру своей хозяйки, называла меня не по имени, а «девушкой».
– Ничего, – ответила я. – Расскажи мне про тот случай, когда сюда в последний раз приходил брат Катарины. Я слышала об этом на рынке. Говорят, ты тогда отличилась.
Я надеялась, что лесть отвлечет ее внимание от того, как неуклюже я уклонилась от ответа на ее вопрос.
На секунду Таннеке гордо выпрямилась, но, вспомнив, кто ее спрашивает, буркнула:
– Не твое дело. Нечего совать нос в чужие дела.
Несколько месяцев назад она бы с наслаждением рассказала мне историю, которая выставляла ее в таком выгодном свете. Но вопрос задала я, а мне она отказывалась доверять и не собиралась ничего рассказывать, хотя ей, наверное, было жаль упускать такую возможность похвастаться.
И тут я увидела его – он шел по Ауде Лангендейк по направлению к нам, опустив поля шляпы, чтобы защитить глаза от яркого весеннего солнца, и сбросив с плеч плащ. Вот он подошел к нам. Я не смела поднять на него глаза.
– Добрый день, сударь, – совершенно другим тоном пропела Таннеке.
– Здравствуй, Таннеке. Греетесь на солнышке?
– Да, сударь, я люблю, когда солнце светит мне в лицо.
Я сидела, опустив глаза на шитье, но почувствовала, что он смотрит на меня.
Когда он ушел, Таннеке прошипела:
– Что за манеры – не отвечать господину, когда он с тобой здоровается? Стыдись!
– Он разговаривал с тобой.