— Ты прав... Ты прав... — шептала Ольга Николаевна. — Лучше немножко, но наверняка, чем много с риском.
Этот довод был тем последним, что заставило Вагина отказаться от поездки.
— А телеграмма! — воскликнул Вагин. — Ведь там будут ждать! И билет... Надо же билет... сдать.
Ольга Николаевна минутку подумала и решила:
— Сделаем так: я поеду в контору и скажу, что ты болен. Шел домой, почувствовал себя плохо, и все. А ты пошли телеграмму в главк, что выехать по болезни не можешь.
— Подожди, Оля... Может, еще...
— И думать нечего. Все совершенно ясно. Если бы сняли Ливанова или тебя взяли в главк, тогда бы я ни секунды не задумывалась. Но этого же может и не быть! — Она сбросила халат, надела костюм. — Я еду!
Он ничего не сказал, и она ушла.
Вагин сидел за столом, до боли сжимая виски. Лучшего выхода, чем тот, какой предложила жена, он все же не находил.
«Как будто бы ничего и не было, — думал он. — Есть береговой, и нет никакого пойменного. И нет и не будет сложных отношений с Ливановым. И все пойдет по-старому».
Телеграмму он понес сам. И пока шел до почты, и в самом деле почувствовал недомогание и некоторую слабость в ногах. И это даже порадовало его.
Сдавая телеграмму в окошечко, он глядел тусклыми глазами, как бы показывая даже посторонним, что он на самом деле болен и только поэтому не может выехать в Москву.
И обратно шел так же расслабленно, но, подходя к дому, стал чувствовать себя тверже. Это шло главным образом оттого, что в его жизни ничего не изменится.
«А двести миллионов?» — неожиданно подумал он, поднимаясь по лестнице. На мгновение ему зримо представилась эта громадная цифра с восемью нулями. Она могла бы остаться в государственной казне. Могла бы пойти на другие полезные дела. Но Вагин только поморщился и, вяло махнув рукой, стал подниматься на пятый этаж.
Постоянство характера
Его прозвали «сохатым» за длинные ноги, за то, что он, если надо, уходил без колебаний в самую черную ночь, в сквозную пургу, когда даже зверье пряталось по своим норам, шел глухой тайгой за десятки километров в штаб экспедиции и вваливался туда в снегу, в инее, подобный речной наледи. От испарины на спине у него торчмя стоял ледяной нарост, и на бороде и усах, и на ресницах, и на бровях был лед, и он даже рта как следует не мог раскрыть, чтобы глотнуть спирту, но глаза у него были живые, блестящие от удовлетворения, что он все сделал как надо. Пришел. Не замерз, не покалечился, и теперь здесь, в штабе экспедиции, чтобы сообщить, что продукты на исходе, что не позднее чем завтра должен быть снаряжен обоз.
— И шоколад? И какао? — удивленно спрашивал его завбазой, разглядывая требование.
— Да-да! И побольше! Надо знать, в каких невозможных условиях работают люди. У нас самый трудный участок!
В штабе экспедиции его хорошо знали, как знали и то, что он всегда преувеличивает трудности, — все изыскательские партии работали в одинаковых условиях, — но самоотверженность этого человека, его забота о других — покоряли. Поэтому к его преувеличениям относились снисходительно.
— Сам черт бы не придумал хуже участка! — гремел его голос. — Люди обречены на гибель! Да-да, тонут в болотах, срываются со скал!
Никто не тонул в болотах и никто не срывался со скал, это отлично знали в штабе экспедиции и улыбались, слушая громовой голос завхоза, прозванного «сохатым», понимая его, — хочет разжалобить, чтобы побольше урвать продуктов.
Это было и так и не так. Конечно, продукты нужны, и чем питательнее они, тем лучше. Да-да, и какао, и шоколад! Потому что условия — гибельные! Болота есть? Сколько угодно, с провальными окнами, зыбунами, трясиной! А если есть такие болота, так почему же не могут в них погибнуть люди? Скалы есть? Есть! А если есть, то не исключена вероятность и сорваться с них! Вот почему условия гибельные! И в этом никто его не мог переубедить.
Впрочем, никто не мог его переубедить и когда он работал в степной экспедиции. Тогда он утверждал, что в бескрайних просторах, в этих степях, которые черт ровнял своей каталкой, где нет даже телеграфного столба для ориентира, — совершенно просто погибнуть. Да-да, отошел в сторону, и крышка, амба! Все! А когда он работал в песках Каракумской пустыни, то даже завел дневник, хотя до этого никогда не занимался таким делом. Потому что уж очень трудной была та экспедиция. «Вряд ли кто отсюда выйдет живым, — писал он, — мы будем все погребены здесь, потому что так несравнимо мал человек с этим океаном песков. Они поглотят нас...» Никого пески не поглотили, все вернулись живыми и здоровыми, но это не помешало ему даже дома, в Ленинграде, размахивать руками и кричать, что более гибельных условий, чем в Каракумах, ему еще не приходилось встречать.
У него была какая-то болезненная способность видеть все в мрачном свете, не верить в благополучный исход задуманного дела. Больше того — сомневаться в замысле самого дела. Ему казалось, — он даже верил в это, — что если бы начальство пожелало подумать, то легко могло бы найти иное решение, где люди так бы не страдали.