— Спасибо! — Я засмеялся от радости. — Спасибо! — Схватил письмо и побежал к реке. Я все время слышал ее шум на перекате. От сопки до нее было не так-то уж и далеко. Чуть-чуть поймой, там вторая трасса, — с нее скатиться вниз, пройти краем мари, и вот она, Вача, широкая река, глухо шумящая на незамерзающих перекатах. И пошел. Пошел! Справа в высоком небе пульсировала Полярная звезда. Значит, чтобы не сбиться с пути, надо держать ее у правого уха, и я держал ее, как на привязи, продираясь сквозь чащобу кустарников, завалы, обходя распадки и протоки, — и миновал пойму, и проскочил вторую террасу, и скатился вниз, и прошел краем мари, и вот она — Вача! И рад был ее льду, и побежал. И сначала мне было легко и радостно, и я совсем не думал о том, как меня унижали, и не только меня, а и Нину, и не только ее, а еще и нашу любовь, унизили эти два черта, у которых, у самих-то... у Ломанова рыжая сухая «махорка», так прозвали его жену в штабе экспедиции, а у Деточкина никого не было, он перебивался холостяцким манером. И мне становилось все больнее, и уже не столько я был зол на них, сколько на себя за то, что не дал в морду Деточкину, да и Ломанову не ответил как надо. Ведь они с первого дня, как только догадались о нашей любви, стали издеваться над нами.
— Кобелизм! — сказал Деточкин.
— Распущенность, — сказал Ломанов. — Кошмар!
— Кобелизм! — сказал Деточкин.
А у нас ничего не было, мы даже еще и не поцеловались.
«Что?» — должен был бы я сказать, вместо того чтобы краснеть и молчать, слыша их гнусность. «Что?» — И тут же удар! Черт возьми, не зря же я год болтался в секции боксеров. Бам! И в ногах у меня валяется Деточкин.
«Что?» — это я уже говорю Ломанову. Бам! И Ломанов валяется у моих ног.
«Прости!» — тянет руку Ломанов.
«Я больше не буду!» — обе руки подымает Деточкин.
Боже мой, какая я мразь!.. С обеих сторон я навешиваю себе боковые. Стоял, выпрашивал, как нищий!
А где же то самое, что я вычитывал у Вальтера Скотта, где эти рыцари, которые бесстрашно бросаются на оскорбителей чести своей дамы? Где кровь Пушкина, погибшего за честь? Где все это высокое, в великом своем множестве, что оставили нам предки, что принесло нам через их смерть — какую смерть! кого смерть! не мне чета! — достоинство человека? Где все это? И почему подленькое, угодливое, трусливое вместо сильного, благородного, чистого?
А надо было бы взять Нину за руку и уйти с ней. Может, даже ничего и не говорить им. Уйти. Черт с ней, с работой!.. Да, но могли бы и посадить за срыв работы. Бывало, тогда сажали.
«Неужели нельзя вместе? Почему нельзя вместе?»
«Считают, что любовь мешает работе».
«Любовь мешает?.. Я без тебя умру. Мне так тяжело... Ты пиши мне».
«Я приду к тебе. Самое позднее через неделю приду».
«Приди. Мне так тяжело!»
Это был призыв к защите любви.
Она просила, чтобы я защитил ее самое нежное, что она отдавала мне, самое чистое, что принесла мне, самое светлое, что должно было возвышать меня, делать мужественным. А я ничего не сделал, потому что Ломанов мог уволить меня. Ничего не сделал, и рад был, что все обошлось хорошо, без осложнений. Вот почему я мразь!
Я шел уже часа четыре, и теперь Полярная была передо мной, теперь она будет висеть перед глазами, пока я не дойду до скалы Талиджак. Ночь уже давно наступила. Луны не было, она взойдет только во втором часу, а до этого темень — от звезд света нет. Дороги нет. И тропы нет. Есть река, переметенная снегом, есть обрывистые берега с увязшими в снегу лиственницами, — но их не видно ночью: ни берегов, ни лиственниц; есть река, жмущаяся к скалам, но и скал не видно; есть река, покорно подползающая к песчаным косам, — но и этого не видно. Бурная Вача, чужая, древняя река. Все во тьме. Дороги нет. И тропы нет. И впереди километров десять. Не меньше. Двадцать уже позади. Да, двадцать я отмахал, и никакой усталости. Я бы мог идти быстрее, если бы не чертова темень. Я шел и удивлялся бесстрашию Васи Киселева, нашего курьера. Ходить одному по тайге, ночью, не так-то просто. Мне, например, было страшновато. Я боялся неожиданности. Выскочит кто-нибудь, пускай хоть заяц, но ведь сразу не разберешься, что это заяц... Но никто не выскакивал, может и выскакивал, но я не видал. Темно было. Я даже своих ног не видал. И давно бы сбился с пути, если бы не Полярная, — в этом месте Вача прямая, и Полярная все время висела передо мной.
Ввалиться в промоину было так легко при такой темени, и я ввалился. По колено. И вода заструилась у моих ног, обходя их, как колонны.
Я подался назад, но оказалось глубже, и кромка льда обломилась. И правее оказалось глубже. И левее глубже. Вперед я уже не решался двигаться. Стоял и не знал, что делать. И позвать было некого. И, главное, ничего не видно. Было, наверно, часов двенадцать, не меньше. А луна всходила только после часа. Так что мне предстояло порядочно простоять в воде, чтобы дождаться рассвета и сориентироваться, куда же подаваться, в какую сторону, чтобы выбраться на лед.