И утром плакала. Не вышла к завтраку. Хорошо, что барабанил дождь, и, значит, никому не было до нее дела, и она могла плакать, не боясь, что кто-нибудь увидит ее за таким бабьим занятием...
Начальник отряда по случаю дождя объявил выходной. Решено было, коли выходной, затеять пульку. И сразу же после завтрака засели. Играли уже часа три, когда в палатку вошла Катя-махорка. В ее руках была миска, полная горячих пышек с изюмом. Но пришла она не в очень удачный момент — разыгрывался мизер, и поэтому всем было не до нее. Только начальник отряда, во всем любивший порядок, отрывисто спросил:
— Почему тетя Шура не принесла?
— А какая разница! — тут же воскликнул самый молодой из гидрометристов. — Были бы пышки! — и ухватил из миски сверху самую румяную..
— Поставь сюда, — сказал начальник отряда и кивнул головой на край стола.
Она поставила. И тут же про нее забыли. Им и в голову не пришло хотя бы взглянуть на нее. И уж тем более не пришло в голову подумать, что это она, Катя-махорка, мужик в юбке, раздобыв у поварихи тети Шуры муки, соды, изюма и масла, целых два часа возилась с этими пышками и, раскрасневшаяся от печного жара, принесла их, в надежде, что, может, у того, с властными глазами, переменится о ней мнение. И стояла с опущенной головой, смущенная. Но они даже не поглядели на нее...
Солнечная долина
В первый же день войны многие изыскатели ушли на фронт добровольцами — и вскоре их семьи получили похоронные. Узнав об этом, в главке встревожились, потому что изыскателей по всей стране было не так-то много, их надо было сохранить, «наложить броню», то есть специальным указом правительства освободить от фронта. И освободили.
Вот почему во время войны старший техник Киселев оказался на Урале. Он работал на изысканиях мостового перехода через реку Косьву. Работал не хуже других, но и не лучше, знал свое дело, но знали свое дело и другие, короче говоря, он не был тем единственным, за которого держатся, которого ценят, балуют. И потому часто случалось, что его назначали то переплетчиком (надо же было проект привести в достойный вид, чтобы представить свою работу в Москву посолиднее; и Киселев брошюровал синьки, подшивал докладные записки, лепил из картона футляры), то назначали его в помощь завхозу, и он должен был ехать в Акмолинск за пшеном и покупать его там, вернее, не покупать, а таскать пшено в чемоданах, укрываться от зоркого глаза транспортной милиции и не сметь высказывать своих чувств, что все это мерзко, противозаконно. Шла война, и мало кто в то время считался с желаниями, самолюбием, характером. Надо — и точка!
Постепенно Киселев к такому своему положению привык и даже стал находить некоторое удовлетворение, если ему удавалось хорошо то или иное задание выполнить.
С таким же хорошим желанием сделать как надо он однажды отправился в дальнюю партию за лошадьми. Начальник этой партии тянул ветку от угольных шахт к главной магистрали, откуда уголь уже шел на железнодорожную линию. Чтобы работы велись поскорее, шахтеры выделили ему пять лошадей. Об этом узнал начальник экспедиции и отправил Киселева за парой гнедых, как он выразился.
И Киселев поехал. В помощь ему дали мальчонку из рабочих экспедиции, лет пятнадцати. Никогда до этого Киселев его не видал, теперь же, сидя в поезде, разговорился и узнал, что мальчонку зовут Ганс, что его отец и мать куда-то высланы, а он причислен к экспедиции.
— Значит, ты немчонок? — удивленно разглядывая белобрысого мальчугана, спросил Киселев, и какое-то недоброе чувство шевельнуло его сердце, хотя мальчонку было бы вроде даже и жаль.
Мальчуган ничего не ответил и немного отодвинулся от Киселева. Больше разговора на эту тему не было, да и вообще Киселеву говорить ни о чем не хотелось. Все было сложно, трудно, и конца не виделось тому неопределенному положению, в которое поставила его война. Было такое состояние, что он, собственно, не живет, а дожидается того времени, когда война кончится и будет возможно уехать домой в Ленинград, где вот уже третий год пустует комната, в которой довелось пожить ему с женой всего-то несколько месяцев. И почему-то казалось, что стоит только попасть ему в ту комнату, как все определится и начнется совершенно иная жизнь, где с ним будут считаться, где его будут уважать.