К пятидесятому году Евсей Кузьмич совсем поседел. И все чаще и чаще подумывать стал: а как дальше-то жить? Старость подходит, годы уклонные плечи давят, а он одинок. Прошлое, конечно, многое значит. Но как говорится в пословице: прошлого все равно не догонишь, а от завтра никуда не уйдешь. Да и верно ли так-то? Он бобыль, голову приклонить некуда, и вон, к примеру, соседка Степанида Фролова тоже одна. Он мучится, она мучится. А ведь от этих мучений избавиться можно.
Думал, думал он так да и зашел однажды вечером к Степаниде.
— Вот что, Степанида Васильевна, — сказал без всяких обиняков. — Я давно не парень, да и тебе не семнадцать лет. Потому не уразумей худого в словах и пойми, как надо. Одни мы, как сыроежки на голой поляне, остались под старость. Тебе без мужика с хозяйством, огородом и домом — ни туда ни сюда, и мне без бабьего догляду — плоше некуда. Ни сварить путем, ни рубаху состирнуть после бани. Переходи ко мне. А не хошь бросать хоромы мужнины, я к тебе перейду.
Степанида не поджала презрительно губы, не зарделась смущенно. Ответила просто:
— А я и сама подумывала об этом, Евсей Кузьмич. Чего уж тут. И воробей не живет один без людей, а мы при нонешном положении и вовсе куда? Одна голова не бедна, да одна. Так что нечего меня уговаривать. А что касаемо мужниных хором, так не дом хозяина держит, а хозяин дом…
В этот же вечер Евсей Кузьмич перенес Степанидины вещи к себе.
Была осень пятьдесят четвертого года. Дни стояли солнечные, ясные.
Дул легкий ветер, шелестя пожухлыми листьями, и покрытая мелкой рябью Шилка искрилась, как рыбья чешуя. Воздух был чист, запашист, сладок, и сладость его бодрила, как молодая, настоянная на меду брага.
Но не только от устоявшегося вёдра, от веселого солнца и свежего таежного воздуха так радостно поблескивали глаза у колхозников. В эту осень они впервые получили за работу сполна. Да не только сполна, по неслыханной ставке — полтора килограмма на трудодень.
Таня Тарабрина — теперь не Тарабрина, Зуева — прибежала в обед к Кондратьевым, запыхавшаяся, удивленно-растерянная, в глазах слезинки и смех.
— Ой, Евсей Кузьмич, помогайте! Петя на заимке, зябь пашет. А я… не знаю, что делать. Две подводы… Целых две подводы с зерном подвезли. Куда его высыпать?
— Высыпем! Найдем место, — весело обнял ее за плечи Евсей Кузьмич, хотя у самого все сени были завалены тугими мешками, и он не знал, что с ними делать, где размещать хлеб…
К шестьдесят третьему году в Вагино снова, как до войны, была своя промысловая охотничья бригада, два звена по добыче рыбы, строили цех для сушки ягод, засолки грибов.
Но началось укрупнение колхозов, закрытие всех «подсобных» отраслей. А несколько лет спустя и вовсе — подсоединение к совхозу Сполошного, ликвидация Вагино, переезд земляков.
За год до того, как деревни не стало, Евсей Кузьмич второй раз овдовел, и потому горе его при расставании с друзьями, с соседями было горше вдвойне.
Евсей Кузьмич вздохнул и встал.
Дрова прогорели. В печке попыхивали синим огнем раскаленные угли.
Старик прошелся по избе взад-вперед, посмотрел в окно.
На дворе по-прежнему валил густыми хлопьями снег. Падал и таял. Таял и снова падал.
Евсей Кузьмич удивленно вскинул брови, будто впервые увидев возле забора малинник, рассаженный им в позапрошлом году.
Малинник был совершенно зеленый. Только кое-где на нем, как сенная труха на дохе, светлели желтые пятна.
«Ишь ты, стойкий какой! — подумал старик. — Вокруг снег и метель, и все дерева давно голые, а ему хоть бы чо. Зеленеет как ране. А к чему? К чему зеленеть-то теперь?»
Густой пышнолистный малинник на фоне снежно-серого месива радовал яркой зеленью, от которой отвыкли глаза.
На душе как-то само собой стало легче.
— Скоро Петра Феофаныч приедет, — решил почему-то старик.
Глава пятая
С вечера Евсей Кузьмич вроде бы задремал, примостившись под полушубком на голбчике, потом неожиданно сон прошел, в голове стало четко и явственно, и он понял, что, как бы ни старался, забытье не придет.
Он поднялся с лежанки, оделся, побродил по пустой избе и вышел на улицу.
На темном небе, как капли росы на густой траве, искрились звезды. Над лесом плыла большая луна. Она озаряла пустую деревню мертвым матовым светом, и от ветхих домов, от деревьев и прясел тянулись по земле длинные черные тени. Казалось, что мир застыл, замороженный колючей предзимней стужей.
Чуткий слух старика за версту улавливал каждый звук. Вот где-то треснул подгнивший сучок. Вот прошуршала под лапами зайца сухая трава. Вот спросонья ворохнулась в гнезде сорока. А вот на реке ударилось тупо о корягу бревнышко-плавник, и вода в Шилке всплеснула, прожурчала звенящей струей.
Постояв у калитки и глянув под крышу повети, где в отличие от светлости лунного мира была беспроглядная темнота, Евсей Кузьмич закурил папироску и тихо побрел к реке, над которой белел холодный туман.
Туман был ровно живой. Он клубился, ворочался, перемещаясь то влево, то вправо, поднимался от воды в вышину, редея и сливаясь с теменью неба.