— Ко мне сейчас Гавриков приходил, — пожаловался Леонид. — Стенную газету в клочки изодрал и кинул под ноги.
— Да ты ш-ш-ш-то?! Шутишь или серьезно?
— Какие могут быть шутки.
— Ха-ха!
Леонид думал, что Шлыков сейчас начнет материться, кричать о безобразиях, возмущаться, куда-то побежит наводить порядки, а он заходил по мастерской покачивающейся петушиной походочкой, посмеиваясь и похлопывая себя ладонями по бокам.
— Ха-ха! — ликовал. — Ну все! Ну все! Теперь-то Гаврикову несдобровать. Я жда-а-а-л этого, жда-а-а-л! Теперь его упрячут куда положено. Сколько можно терпеть? Леня! — подошел к Леониду вплотную, уперся глазами в глаза. — А тебе — мой совет. Ни в коем случае не останавливайся на полдороге. Если хорошо постараться, можешь сделать точно такую же стенгазету?
— Конечно, — бухнул Леонид, не понимая еще, к чему клонит механик.
— Давай! И немедля. Нам с тобой ни в коем разе нельзя попускаться своим авторитетом.
Леонид замялся.
— Но я все равно не успею сегодня. В четыре на смену.
— Завтра закончишь, Леня, не переживай. Держи ключ. Я скоро приду.
Леонид вышел из мастерской и, как подневольный, потопал к дому Шлыкова. Ну что стоило отказаться? — думал. Он же горный техник, не борзописец, и выпускать стенгазеты не нанимался. Вон Ваську Хезму никто не заставляет делать еще что-то помимо работы. А он чем хуже Васьки? Шлыков тоже хорош. Прилип как банный лист к одному месту и не отклеишь. Но попробуй откажись — засмеет и уважать перестанет.
Он обогнул несколько заснеженных отвалов, что топорщились прямо между домами, вышел к поселковой бане и увидел Шульчиху.
Шульчиха в толстых ватных брюках, в пимах с надрезанными голяшками, без шали и в одной плисовой кофте, хватко и споро, как добрый мужик, колола дрова. Угнездит чурку в глубокую лунку в снегу, расставит ноги пошире, размахнется — хрясь! — и чурка со звоном разлетается надвое. Тут же берет вторую и таким же манером расправляется с нею, не собирая поленья, не складывая их в кучу.
— Здравствуйте, — поклонился Леонид, поравнявшись с разгоряченной в работе бабой.
Шульчиха разулыбалась было, поворачиваясь к Леониду, но вдруг насупилась, что-то буркнула и демонстративно потянулась за новой чуркой, выставив перед парнем крутой, умопомрачительный зад.
«Что это она? — удивился сконфуженный Леонид. — Не узнала? — и вдруг ссутулил узкие плечи, сообразив. — Да это же из-за Шульца. Ну дела-а-а!»
Он с опаской обошел Шульчиху стороной и побрел по тропинке дальше.
А Шлыков все еще вышагивал по мастерской, ухмылялся и потирал руки, приговаривая:
— Ну все, ну все! Достукался Гавриков!
Он ненавидел этого «закоренелого блатнягу», ненавидел всю «кадровую колымскую шантрапу» из бывших заключенных вроде Загайнова, Федотова, «черномазого» продавца Элико Гуринадзе. Все они ему казались злыднями, с которыми нужно держаться только на самых высоких тонах, ни в чем не давая поблажки. А еще лучше — потихонечку вообще избавляться от них.
Лет восемь назад, когда Шлыков после техникума только-только приехал на Колыму и устроился на прииске Бурхала бульдозеристом на вскрышные работы, он как-то на планерке крепко разнес своего напарника — бывшего «зэка», который, бросив работу, угнал машину на старый полигон, к старателям, и всю смену за какую-то долю фарта расчищал им участок. На планерке напарник ничего не сказал, а под вечер прикатил к домику Шлыкова, поддел ножом угол ветхой избенки и начал трясти.
— Выходи, сексот, и проси прощения! — заорал, высовываясь из кабины. — Не то в один миг сковырну халупу и все твое богатство в труху превращу. Ишь, праведник отыскался!
Избенка трещала. С потолка и со стен ошметьями отваливалась штукатурка.
Шлыкову бы спуститься спокойно с крыльца, отойти в сторонку да и посмеяться над дураком: давай, мол, давай, а я посмотрю — тот бы похорохорился, похорохорился да и отвалил восвояси, а Шлыков по неопытности струхнул: чего доброго и вправду развалит избенку, — взмолился:
— Опомнись, Егор Кондратьич! Зачем затеваешь такое? У меня жена больная лежит, сам едва на ногах стою, радикулит донимает. Прости, если что.
Через месяц Шлыкову пришлось уехать из Бурхалы. Его затуркали такие вот гавриковы, зашельмовали, как гончие зайца.
— Это который Шлыков? Тот, что в штаны навалил, когда Егор бульдозер к избе подогнал? Хо-хо-хо! Ха-ха-ха! Гы-ы-ы!
— Тьфу! — плюнул Шлыков в сердцах. — Даже через восемь лет и то муторно. Ладно. Идти надо. Проконтролировать. Чего доброго, сдрейфит еще парнишка да удерет.
В то время, как Шлыков торопился к дому, а Леонид, ругаясь про себя, шарился в его комоде, разыскивая краски и карандаши, в конторе участка бесновался перед Драчом подвыпивший Отто Вильгельмович Шульц.
— Не поету польше са дрофф. Не поету, и все. Кто дал прафо смеяться над человек? Рукать — мошно. Прокрессивка лишать — мошно. Но рисофать… — Он таращил красные глаза и в ярости теребил брезентовые рукавицы-верхонки. — Я приехал Колыма допровольно, я не на поселений. Сачем меня рисофать? Я что, врак?
— Да чего ты блажишь? — отбивался Драч. — Не видишь, нету уже твоего портрета. Пустая стена.