В конце предыдущего года он писал одному своему знакомому: «Короткое время назад я начал время от времени замечать неладное с левой стороны груди[808]. Это связано с сердцем — я никому об этом не говорю, потому что, если скажу, мне придется оставить привычный дневной распорядок. Жена, родственники, друзья нависнут надо мной. Врачи, санатории, больницы выдавливают жизнь еще до смерти. Начинается рабство сострадания». Зимой того же года к Пастернаку приехала Екатерина Крашенинникова, одна из его молодых поклонниц. Он сказал ей, что у него рак легких[809] и жить ему осталось год или два. Он попросил ее, никому не говоря, причаститься вместе с ним.
На свой день рождения Пастернак еще казался полным сил; он скрывал боль в груди. Но в письмах к далеким друзьям проскальзывали намеки на скорый конец, на подведение итогов. «Какие-то добрые силы подвели меня вплотную[810] к тому миру, где нет ни кругов, ни верности юношеским воспоминаниям, ни женских точек зрения, — признавался он Чухуртме Гудиашвили. — …Мир, в который художник всю жизнь готовится войти и к которому он рождается только после смерти, мир посмертного существования для тех сил и мыслей, для которых ты нашел выражение».
Среди прочего он предлагал Фельтринелли[811] выкупить его тело у Советского Союза, похоронить его в Милане, а уход за могилой поручить Ивинской. Возлюбленная начала замечать, что силы его тают. Он уставал, работая над заказанными переводами, и казался не таким жизнерадостным во время их прогулок. Ее пугали какие-то серые тени[812] на его лице.
На Пасху к нему приехала его немецкая поклонница Ренате Швейцер. Они долго переписывались с тех пор, как Швейцер, поэтесса, работавшая массажисткой, первая написала ему в начале 1958 года. Ее заворожила фотография Пастернака в газете[813], а потом — Россия, изображенная в его «Живаго». Швейцер была преданной поклонницей, и Пастернака в чем-то захватила эта эпистолярная связь с Германией его студенческих дней в Марбурге. Швейцер так растрогала доверительная, нежная интонация писем Пастернака — в одном он размышлял о своих сложных отношениях с Зинаидой и Ольгой, — что она захотела даже взять советское гражданство и переехать в Переделкино. Пастернак предпочитал общаться с ней на письме и испытывал двойственные чувства, узнав о ее приезде, особенно потому, что он плохо себя чувствовал.
На даче, за пасхальным столом с Пастернаками и их гостями, Швейцер заметила, как бледен Пастернак и как мало он ест. Кроме того, она побывала вместе с Пастернаком у Ивинской; осмелев от спиртного, она при хозяйке поцеловала своего кумира — скорее пылко, чем нежно. Она спросила неудивившуюся Ивинскую, можно ли ей «забрать его на неделю»[814].
Проводив Швейцер к станции, Пастернак пожаловался, что у него такое «тяжелое» пальто[815]. Кроме того, он вынужден был просить прощения у Ивинской, но ее куда больше беспокоило его переутомление — он рыдал, вставал на колени, — чем «нахальные» поцелуи Швейцер. Позже Пастернак признавался и Нине Табидзе, что у него рак легких, но взял с нее слово никому не говорить. Когда боль в груди стала отчетливее, он спросил у Ивинской, не думает ли она, что он заболел в наказание[816] за нее из-за Ренате.
На следующей неделе Пастернак начал вести дневник своего состояния[817]; он писал карандашом на разрозненных листах бумаги. «У меня болит сердце, болит спина. По-моему, я перенапрягся на Пасху. Едва стою на ногах. Устаю стоять за бюро. Пришлось прекратить писать пьесу. Левая рука отнимается. Должен лечь». Он послал Ивинской записку, что должен будет несколько дней «вылежаться». В завершение он писал: «Крепко целую. Все обойдется».
23-го он удивил Ивинскую, придя к ней со старым чемоданом. Он ожидал, что Шеве или итальянский курьер привезет ему деньги от Фельтринелли. Выглядел он «бледным, измученным — больным». «Я знаю, что ты любишь меня, я верю в это, и наша единственная сила в этом, — сказал он ей. — Умоляю тебя, не меняй нашу жизнь».
Больше они не разговаривали.
25-го Пастернака осмотрел врач; он поставил диагноз ангины и рекомендовал полный покой. Пастернака он не убедил. «Мне трудно себе представить, чтобы такая, прочно засевшая, как заноза, постоянная боль[818] сводилась только к явлениям очень, правда, очень переутомленного и запущенного сердца».
Через два дня Пастернаку стало лучше; результаты кардиограммы внушали оптимизм. «Все пройдет», — записал он в дневнике.