Пастернак начал понемногу появляться на публике в Москве; первый раз он посетил концерт Нью-Йоркского филармонического оркестра, которым дирижировал Леонард Бернстайн. Об этом написали в прессе. Филармонический оркестр выступал в Москве, Ленинграде и Киеве — то были первые крупные гастроли американского оркестра после подписания в 1958 году договора между СССР и США о культурном обмене. Бернстайн произвел сенсацию[803]; он покорял залы, хотя некоторые критики не радовались тому, в чем они усмотрели попытку убрать железный занавес в музыке. Помимо сочинений американских композиторов, Бернстайн представил произведения Игоря Стравинского, никогда не исполнявшиеся в Советском Союзе. Перед каждым произведением Бернстайн обращался к зрителям, а советские слушатели совершенно не привыкли к такому общению с дирижером. Перед тем как исполнять «Весну священную», он сказал, что композитор «произвел революцию до вашей революции. Музыка после его исполнения уже не была прежней». В «Нью-Йорк таймс» отметили, что, «после того как дикие ритмы и странные мелодии достигли пика, последовал миг завороженной тишины — а потом взрыв бешеных оваций».
Находясь в Ленинграде, Бернстайн добыл адрес Пастернака и пригласил его на заключительный концерт, который должен был состояться в Москве 11 сентября. Пастернак ответил письмом с двумя приписками; он то принимал приглашение, то приглашал Бернстайна с женой к себе в Переделкино в день накануне концерта, то брал свои слова назад. Возможно, на его колебаниях отразилось нежелание Зинаиды принимать гостей из-за рубежа. И все же гостеприимство победило, и Пастернак пригласил дирижера. Когда Бернстайн с женой приехали, их долго держали на улице под проливным дождем[804]. В это время Пастернак ссорился с женой. Гостям объяснили: хозяева спорят, в какую дверь их впускать; очевидно, они не подозревали, что жена Пастернака злилась при мысли о том, что им придется принимать иностранных гостей.
Бернстайн с женой поужинали с Пастернаком, и дирижер нашел его «и святым, и кавалером». Бернстайн вспоминал, что они несколько часов проговорили об искусстве и музыке и о «взгляде художника на историю». Позже он исправил себя и заметил, что их разговор «на самом деле представлял из себя его монологи на эстетические темы». Когда Бернстайн пожаловался, что ему трудно найти общий язык с министром культуры, Пастернак ответил: «Какое отношение имеют министры к культуре?»
«Художник сообщается с Богом[805], — сказал он американцу, — а Бог запускает различные достижения, чтобы ему было о чем писать. Это может быть фарсом, как в вашем случае; или трагедией — но это уже вторично».
Большой зал Московской консерватории был забит представителями интеллигенции. Когда вошли Пастернак с женой, «все взгляды в зале[806], казалось, прикованы к двум этим людям… в зале слышался приглушенный гул… все переглядывались и смотрели на них… Напряжение, почти невыносимое, вдруг спало, когда на сцену вышел Бернстайн. Его встретили оглушительными аплодисментами. Некоторые из присутствующих, а может быть, и сам Бернстайн были уверены, что хотя бы часть такого приветствия предназначалась и Пастернаку».
Пастернак зашел к Бернстайну за кулисы, и они крепко обнялись. «Вы вознесли нас на небеса, — сказал Пастернак. — Теперь мы должны возвращаться на землю».
Глава 15. «Невыносимо синее небо»
10 февраля 1960 года Пастернаку исполнилось семьдесят лет. Когда он пришел к Ивинской, чтобы праздновать юбилей, он раскраснелся от сильного ветра; окна были раскрашены морозными узорами, в воздухе плясали снежинки. Пастернак отдыхал душой[807] в обществе близких друзей, в число которых входил немецкий журналист Гейнц Шеве. Ивинская подала жареную курицу с домашним капустным салатом; угощение запивали коньяком и двумя бутылками грузинского красного вина. Пастернак был счастлив и говорлив. Он долго говорил о немецких писателях. Со всего мира приходили подарки и поздравления. Сестры прислали телеграмму. Премьер-министр Индии Дж. Неру прислал будильник в кожаном футляре. Владелица бензоколонки из Марбурга прислала ему керамические горшки.
«А все-таки поздно все пришло ко мне, — говорил он Ивинской. — …И так бы всегда жить».
Пастернаку оставалось 109 дней жизни.