Солдаты рассыпались по улицам и отведенным для них квартирам, и Милан как-то вдруг превратился совсем в русский старинный город. Солдатики наши на улицах, в домах, в лавках – крестятся, целуются, обнимают друг друга, меняются красными яйцами, которые они какими-то судьбами успели тотчас же раздобыть и накрасить в сандале[368], угощают друг друга пасхою в итальянских булочных, славят Христа; везде по отведенным квартирам теплятся восковые свечи пред походными медными складенцами[369], которые русские люди сейчас же повесили на гвоздиках рядом с католическими изображениями. Толпы праздно шатающейся городской черни, не понимая ничего, с любопытством бегали повсюду за солдатами, рассматривали их, как нечто диковинное, дотрагивались до них и ощупывали руками мундиры, оружие, разевали рты, корчили рожи, жестикулировали, добродушно смеялись и горлопанили между собою. Наши сейчас же обгляделись и обошлись с ними по-свойски.
– Ну, брат-пардон, Христос воскресе! – говорили они иному итальянцу. – Хоша ты и бусурман, и глуп, а все же человек, значит. Поцелуемся!
И какой-нибудь Беппо от души лобызался с каким-нибудь Мосеем Черешковым из Вологодской губернии, и Черешков понимал Беппо, и Беппо понимал Черешкова. Между ними сейчас же отличнейшим манером устанавливались взаимное понимание и своеобразные разговоры, которыми и те и другие были очень довольны.
– Вступление сюда, – говорил в этот день Суворов всем окружающим его, – вступление именно в день торжества торжеств и праздника праздников есть предзнаменование на врага церкви победы и одоления.
Отслушав нарочно для него отслуженные заутреню и обедню в домашней греко-российской церкви, он отправился на литургию и в городской католический собор. Жители были в восхищении от его ласкового обращения. Итальянские поэты, импровизаторы и композиторы слагали в честь его блистательные оды, писали торжественные кантаты, марши и гимны. Когда же вечером посетил он городской театр, то был принят публикой с исступлением дикого восторга.
– Помилуй бог! – вскричал при этом старик. – Боюсь, чтоб не затуманил меня фимиам[370]! Теперь пора рабочая!
В этот же вечер занялся он планом дальнейшей кампании.
– Когда вы успели все это обдумать?! – воскликнул изумленный маркиз Шателер, когда Суворов открыл ему свои предначертания.
– В деревне, – отвечал фельдмаршал, – здесь было бы поздно обдумывать: здесь мы уже на сцене.
– И вас, – сказал Шателер, – и вас называют генералом без диспозиции[371]!
Черепов в качестве русского полковника, принадлежащего к свите фельдмаршала, пользовался большим почетом со стороны городской знати и зажиточной буржуазии. В первый же вечер в фойе и партере театра перезнакомился он почти со всеми представителями местной аристократии и золотой молодежи. Двери лучших домов были ему раскрыты с полным радушием. Но – увы! – в этих богатых салонах нашел он невежество, которое казалось ему невероятным. О России, которую здесь знали только по слухам, ему приходилось выслушивать нелепейшие вопросы; относительно Германии здесь были убеждены, что вся она вмещается только в одной Австрии; о Швеции, Норвегии, Дании почти и не слыхивали. В высшем миланском обществе Черепов не встретил ни одного человека, который бы побывал где-нибудь за границей. "К чему нам, – говорили они, – выезжать из своего сада Европы!" Многие из первых вельмож и знатнейших дам просили его сказать им откровенно, под величайшим секретом: правда ли, что gli capuccini russi, то есть что казаки – русские капуцины[372] (так их чествовали за их бороды) – зажаривают и едят детей?
На следующий день, когда довелось ему быть с визитом у Милорадовича и он стал рассказывать про эти вопросы, в комнату врывается вдруг какой-то аббат[373] и в исступлении бешенства ревет с отчаянным видом:
– Генерал! Если в вас есть Бог, то спасайте! Но спасайте скорее!
Все стремглав побежали за ним вниз.
– Ессо lo![374] – кричит итальянец. – Вот он! Вот! Спасайте!
– Что такое?! В чем дело?!
Все в смятении, в испуге смотрят, ищут глазами – и что же?… Казак-ординарец, сидя на ступеньке каменного крыльца, как нежная нянька, держит на руках младенца и смотрит на него умильно, со слезами.
– Ты что тут делаешь? – строго спросил его Милорадович.
– Извините, ваше превосходительство! – говорил тот, поспешно поднявшись с места. – Это дите так смахивает на мово Федьку-пострела… на Дону… что я расцеловал его, да вот… виноват… и расплакался малость.
Милорадович не мог скрыть своего гнева на итальянского патера[375] и выругал его достойным образом.