– Позволь мне, Перуне, занять место сие, дай мне творить суд по правде, по покону и укладу дедову, – сказала Ельга, пролив золотистого меда на корни дерева. – Пошли нам, киянам и земле Полянской, мир, благополучие и изобилие вовсем, победу в ратях, справедливость в суде.
Двенадцать старейшин дружно поклонились дубу, и Ельга прошла к сидению судьи.
Опускаясь на скамью, помнившую ее отца, Ельга трепетала, будто сей же миг ей предстояло стать другим человеком. До нее только одна дева на всем белом свете исполняла княжескую обязанность суда – Улыба. Казалось, даль времен и поколений, разделявшая ее и деву Улыбу, исчезла, и сейчас не она, Ельга, а сама Улыба вновь выходит к Перунову дубу, чтобы править своим родом, как делала до брака с Кием. В тяжбе за спорное поле судьей была сама земля-мать, а Ельга лишь принимала свидетельство; теперь же ей предстояло пустить в ход свой ум и доказать, что он чего-то стоит.
Затрубил рог, гомон вокруг площадки было унялся, но тут же вспыхнул снова. Появились ведущие тяжбу, и Ельга невольно раскрыла глаза, увидев, как их много. Явилась целая гурьба – мужчины, женщины, дети!
Шум не утихал: в толпе слышался смех, удивленные крики, шутки. Даже строгие старцы наклоняли седые головы один к другому и что-то бормотали, улыбаясь.
И было на что подивиться. Впереди два здоровых паробка-челядина несли короткую скамью на толстых жердях, а на скамье, придерживаясь за их шеи, сидел мужчина лет сорока, довольно грузный, расплывшийся. Длинная борода и волосы у него еще оставались темными, но вид был бледный, нездоровый, под глазами залегли бурые мешки.
– Будь жива, Ельговна, и вы, мужи и старцы киевские! – довольно высоким голосом провозгласил он, когда холопы поставили скамью посреди площадки перед дубом. – Позвольте мне сидеть перед вами – знаю, не по укладу, да ноги меня не держат, не ходят, не носят меня уж лет двадцать с лишним. Бился я храбро за батюшку твоего, за князя нашего Ельга, да ноженьки свои оставил на Суле-реке.
– Будь жив, Годолб, – ответила Ельга. – Мы знаем о твоем увечье, боги не огневаются, видя тебе сидящим перед дубом.
Она посмотрела на людей, шедших следом за калекой. Первой выступала молодая женщина – рядом с бледным Годолбом ее лицо, румяное, пышущее здоровьем, ее крепкий, полноватый, широкобедрый стан казались еще свежее. Она была одета в нарядную плахту, вытканную красными и черными полосами, на груди блестели богатые ожерелья из сердолика, хрусталя и серебряных ногат. Лет ей было не так уж мало – двадцать пять, пожалуй, однако узоры тканого пояса указывали на то, что она молодуха, не имеющая детей. На плечи она накинула белую свиту с тонким черным узором по краям, и это был единственный признак того, что женщина – вдова, одетая «в печаль». На очелье у нее блестели подвески греческой работы – небольшие, но цены немалой.
– Будь жива, Ельговна, – она поклонилась, звякнули подвески в ожерельях и на очелье. – Я – Воибуда, Хельвова вдова, Нежилова дочь. Уж как я рада девицу видеть – ты не обидишь меня, рассудишь по справедливости, как сама Улыба рассудила бы!
Она угодливо улыбнулась Ельге, но почему-то не вызвала приязни. То, как уверенно молодуха-вдова выступала впереди нескольких мужчин, показалось Ельге чудным.
Впрочем, разве сама она не собиралась возглавить всех мужей киевских и полянских, сколько их есть?
– А се братья мои, – Воибуда обернулась, – Сырец и Домаш. Приехали они из дома отцовского, из самого Будивижа, чтобы честь и права мои вдовьи отстоять. Ты про наш род слышала поди – мы, Будивидичи, в славе, по всем волостям о нас добрая весть идет. На чужое мы отродясь не зарились, да и своего не уступим.
– Погоди, – остановила ее Ельга. – Пусть первым говорит Годолб. В чем ваша тяжба?
Воибуда обиженно вздернула брови, и вид у нее из любезного разом стал недоверчивым. Видно, одними этими словами Ельга разуверила ее в своей способности судить справедливо. Но Ельга, не глядя на нее, кивнула Годолбу:
– Говори, я и старцы городские слушаем тебя.