Поэтому он остался в памяти знавших его в те годы «с развивающимися длинными волосами, в блузе художника, с вдохновенным лицом, обращенным немного вверх». Никакой блузы художника не было. Ею через годы представлялась поношенная толстовка из темного вельвета. И, конечно, несмотря на поэтический облик, он не был отрешенным от реальности поэтом, которому нет дела до лозунгов второй пятилетки, арестов, процессов над «врагами народа» и трудной жизни ближних и дальних. Да и художником он себя не считал, хотя в этом году ему удалось вступить в Горком художников-оформителей. Это дало пусть зыбкий, но статус. Шел стаж, выдавались справки о месте работы. В Горкоме состояла армия художников самой разной квалификации, от живописцев-неудачников, не принятых в МОСХ, до самоучек – плакатистов, шрифтовиков, изготовителей портретов вождей и книжных обложек, ретушеров. Наглядная агитация украшала фасады и коридоры, цехи и конторы, клубы и библиотеки, менялась перед каждым красным праздником. Картина перед 1 Мая 1935-го: «Даниил весь заставлен, засыпан бумагами, картинами, банками, жестянками: всюду краски, кисти, плакаты, диаграммы»241. Оформительским ремеслом Андреев часто занимался вместе с более умелыми друзьями, чаще всего с Ивановским. «Больше всего приходилось работать в Моск<овском> Политехническом музее, в Моск<овском> Коммунальном музее, музее Моск<овского> художественного театра, музее Гигиены, в различных павильонах Сельско-хозяйственной выставки, в парке культуры и отдыха им. Горького и т. д., – сообщает он в автобиографии. – Работа заключалась в проектировке экспозиции, составлении проектов и чертежей стендов, в рисовании диаграмм, картограмм, всякого рода планов и схем, в фотомонтаже, шрифтовой работе и т. д.».
По ночам он писал, и его позиция в тогдашних стихах о Гумилеве определенна:
В конце февраля он писал Волошиной: «Зима была на редкость нелепая, сумбурная и бестолковая в деловом отношении, но внутренне – одна из самых плодотворных. И это несмотря на недостаток времени. Дело не в поэзии (писал я не так много), а в той внутренней работе, без которой поэт не имеет шансов стать чем-либо иным, кроме посредственного стихописца»242.
В этом году он чаще стал бывать у Евгения Белоусова. Они читали друг другу написанное: он стихи, Белоусов рассказы. Неожиданно легко Андреев сблизился с его друзьями. С двадцатилетней Еленой Лисицыной, студенткой Литературного института, скоро ставшей женой Белоусова, и с четой Кемниц: Виктором Андреевичем, русским немцем, инженером завода «Компрессор», и его женой, Анной Владимировной Скородумовой, балериной Камерного театра.
Кемниц был конструктором, увлекался музыкой и цветоводством. О музыке, о цветах и стихах он говорил, как и обо всем, негромко, но с вдохновенными, тонкими подробностями. Лев Копелев, вместе с Кемницем отбывавший срок в «Марфине», вспоминал, как тот рассказывал о знакомстве с музыкой Скрябина: «Внезапно растворился новый мир – еще за минуту раньше неведомый и невообразимый. Но это был мой – лично мой мир. Впервые я услышал музыку совсем свою, о себе… Моцарт, Бетховен, Чайковский, Шопен прекрасны, великолепны. <…> Но это все где-то там… А Скрябин здесь, обо мне и во мне»243. Андреев Скрябина воспринимал иначе: называл «темным вестником», в «Поэме экстаза» видел отражение демонического слоя «с его мистическим сладострастием». Наверное, о Скрябине они спорили. Но высокий, большеголовый, «с крутым, просторным лбом, несколько похожий на Эйзенштейна»244, с доверчивыми светлыми глазами Кемниц ему нравился.
Жена Кемница, к которой муж относился с благоговением, любила поэзию, умела говорить о стихах. С ней у Даниила, рассказывала Алла Александровна, был короткий роман.