Ближе сошелся он теперь и с Александром Александровичем Добровольским, с которым познакомился у Белоусовых еще в 1920-х. Кроме того, Добровольский был родственником его друга, Ивашева-Мусатова. Старший в их кружке, начал печататься он еще в 1911 году, в 1915-м у него вышла книга рассказов «Молодое, только молодое». Тогда он жил в Петрограде, сотрудничал в «Новом журнале для всех», подружился с Есениным, называвшим его Сашкой. Так Есенин обращается к нему в уцелевшем письме. Книга рассказов, оставшаяся единственной, вышла под псевдонимом из Достоевского – А. Тришатов. Этот таинственный персонаж, молодой человек, появляется в романе «Подросток» в паре с роковым Андреевым. Добровольскому-Тришатову было под пятьдесят, он давно не печатался и занимал должность библиотекаря в клубе Союза писателей, но продолжал всерьез писать. Старший брат Евгения Белоусова, Иван Иванович, говорил о нем как о перегнавшем свое время, ставя его прозу рядом с прозой Андрея Белого и Пастернака.
От той поры осталась фотография, на которой запечатлена вся компания, чьи встречи бывали и шумными, и веселыми, кроме чтений на них иногда устраивались шутливые представления. Той или иной чертой все они попали в роман «Странники ночи», стали прототипами его героев. Тришатов, например, узнавался в пожилом библиотекаре и историке Василии Михеевиче Бутягине. Их встречи внимания органов не избежали. Во время следствия из Андреева выбили подпись под протоколом, где говорилось:
«Присматриваясь к окружению Белоусова, я вскоре убедился, что связанные с ним лица враждебно настроены против советской власти…
Общность антисоветских взглядов объединила нас, и таким путем мне удалось создать еще одну антисоветскую группу, в которую входили: Белоусов и его жена Лисицына, Добровольский-Тришатов, Кемниц и его жена Скородумова.
Вместе с этим должен сказать, что наиболее доверительные отношения у меня установились со Скородумовой-Кемниц, которой я высказывал не только свою злобу и ненависть к советской власти, но и делился с нею террористическими намерениями против Сталина…»245
Викторина Межибовская, выросшая в добровской квартире, вспоминала о детстве, согретом вниманием бездетных Коваленских: «Помню… мы с Александрой Филипповной возлежим на софе (она читала мне). И она, и ее муж Александр Викторович рассказывают мне о каком-то маленьком человечке, который живет в книгах и лишь по ночам выходит оттуда и путешествует по комнатам». Возможно, таким человечком иногда чувствовал себя и Александр Викторович, чья жизнь казалась двойственной. Одним, поэтом и мыслителем, он был дома, у камина, рядом с обожаемой Шурочкой, за столом с доверенными собеседниками. Другим – расчетливо деятельным в стремлении обрести устойчивое положение в советской данности, чтобы охранить свой домашний, сокровенный мир. Пока не кончилось – а должно же когда-нибудь кончиться! – сталинское царство, главное для него – по возможности достойно пережить время, ужас которого он ощущал. Тогдашнее стихотворение Даниила кажется продуманной репликой в долгом, сложном разговоре:
Последние строки отсылают к «Пер Гюнту» Ибсена, к словам Пуговичника, говорящего Пер Гюнту, что тот всю жизнь «не был самим собой», тем, чем был создан, и потому, «как испорченная форма», должен быть «перелит». Как писал об этом эпизоде Блок: «…в лесу с Пер Гюнтом произошло нечто, стоящее вне известных нам измерений»246. В трактате «Мир как воля и представление» Шопенгауэра эта родственная буддизму, а не христианству мысль отчеканена, как афоризм: «Смерть – это миг освобождения от односторонности индивидуальной формы, которая не составляет сокровенного ядра нашего существа, а скорее является своего рода возвращением его…»247
Но то, что произошло с его любимым героем, Пер Гюнтом, происходило со многими. Даниил Андреев переживал вопросы, для него взаимосвязанные: что будет с Россией, претерпевающей насильственную переплавку исторических форм, что будет с ним, все еще ищущим себя. Написанное казалось лишь отдаленным приближением к тому, что он томительно искал, нет, скорее ждал. Поэзии, которой он жил и через увеличительное стекло которой видел мир, казалось недостаточно, чтобы приблизиться к откровению. Необходимо делание. Иначе ему грозит участь Пер Гюнта. Высшая роль поэта представлялась ему как сакральная – вестническая. И в этом слове – делание – для него соединились и буддийское понимание (один из четырех путей к спасению), и православное.