Варвара Григорьевна называла Даниила «зам. сына». Он ее – баба Вава. Ее одухотворенное присутствие можно разглядеть во многих его увлечениях – поэтических и мистических. Старушечьего в ней не было, несмотря на ее шестьдесят лет. Жизнь она прожила в исканиях, в увлечениях и разочарованиях. Не только в идеях, но и в людях. Учась на Высших женских курсах в Киеве, стала народницей, участвовала в революционном кружке. Отстав от народников, пережив нервное расстройство, поехала за границу, в Европу. Потом, в том же родном Киеве, сблизилась с Львом Шестовым, чье влияние оставило в ней заметный след. Пожив в Петербурге, в 1901-м поселилась в Москве. Всегда много писала – прежде всего стихи, которые всю жизнь были ее дневником. Писала и прозу, переводила. Печаталась как критик – театральный и литературный. В ее писаниях религиозно-философское мироощущение сочеталось с артистизмом. Флоренский говорил, что в Варваре Григорьевне есть какая-то «оккультная топь». Переведенный ею (вместе с М. В. Шиком) труд Уильяма Джемса «Многообразие религиозного опыта» Андреев не мог не прочесть с особенным вниманием, о нем он упоминает в «Розе Мира». Малахиева-Мирович считала, что ее связывает с юным другом духовный и «кармический мост», они беседовали о «космическом сознании», она рассказывала ему сны, читала свои стихи:
После революции она печаталась в основном как детский поэт. На следующий год после этой поездки к Тарасовым начала вести дневник «О преходящем и вечном».
Трипольское лето отозвалось в «Розе Мира» рассказом о стихиалях – духах природы:
«Счастливо усталый от многоверстной прогулки по открытым полям и по кручам с ветряными мельницами, откуда распахивался широчайший вид на ярко-голубые рукава Днепра и на песчаные острова между ними, я поднялся на гребень очередного холма и внезапно был буквально ослеплен: передо мной, не шевелясь под низвергающимся водопадом солнечного света, простиралось необозримое море подсолнечников. В ту же секунду я ощутил, что над этим великолепием как бы трепещет невидимое море какого-то ликующего, живого счастия. Я ступил на самую кромку поля и, с колотящимся сердцем, прижал два шершавых подсолнечника к обеим щекам. Я смотрел перед собой, на эти тысячи земных солнц, почти задыхаясь от любви к ним и к тем, чье ликование я чувствовал над этим полем».
Так он описал пронзительное ощущение того, что все в природе не только живет собственной таинственной жизнью, но и являет совершенно иную, отдельную от утонченного созерцателя одухотворенность.
Позже, называя любимым цветком – как героиня андерсеновской сказки – лилово-розовый цветок репейника, он говорил о его особенной ауре, может быть, связанной с символикой вечно женственного или с Готимной – Садом Высоких Судеб.
О растениях, наделенных чувствительностью, писал еще Эдгар По, фантастичность которого Достоевский называл «какой-то материальной». Но одушевление природы, прочувствованное единство с ней – «всё во мне, и я во всём» – свойство не только романтических писателей. Оно есть в любом человеке. В древних религиях существовало поклонение рощам, деревьям и растениям. В Индии священны не только реки и горы, но и отдельные скалы, пещеры, говорящие деревья – в каждом живет свой дух. Анимизм – вера праотцев в то, что во всем окружающем есть душа, – стал инстинктивной верой поэтов. И то, что Андреев в поле подсолнечников разглядел «невидимые существа» – стихиали, отличало его мировосприятие. Так он был устроен – во всем видел иноматериальную духовную жизнь. Через годы трипольское видение превратилось в обстоятельную классификацию светлых и демонических стихиалей.
Возвратившись в Москву в конце августа, он сразу остро ощутил подступающую осень с холодящими туманами, с утренниками и ледяными росами, желтящими травы. А цветущие поля, вспоминаясь, вызывали теперь строки о подступающей гибели, изображенной с мифологической пышностью: «Злаки падут под серп, заклубится поток Эридана, / Стикса загробного лед жизни скует берега». Наступала осень 1929 года, и для многих и многих грядущей зимой «лед» Стикса станет из метафоры явью.
Той осенью под колокольное молчание и гром газетных заголовков власть железной хваткой взялась за крестьянство, определив врага – «кулака». Началась пора коллективизации, раскулачивания, голодомора. Мужика разоряли, провозглашая принудительный труд социалистическим. «По воле партии» течение жизни направлялось в железобетонные берега ударно строящейся утопии. В те берега погнали и писателей. Со страниц книг должны были звонить сталинские колокола.