Он ей написал через несколько дней. «Родное мое солнышко, я думаю, что оба мы показались друг другу в лучшем состоянии, чем это есть в действительности: это – результат нервного подъема. Теперь я с ужасом думаю о том, в каком вихре ты сейчас находишься. Вместо абсолютно необходимого отдыха ты все эти 2 недели мечешься между Москвой, Звенигородом и Владимиром или же по Москве». Но существовать в деятельном вихре, втаскивая в него окружающих, было ее обычным состоянием. И восхитивший его счастливый, «почти цветущий» вид жены не иллюзия, как он стал думать, – состояние души, безотчетно радовавшейся свиданию, свободе, открывшейся жизни. Болезни, бесконечные заботы навалятся следом.
Он писал о недосказанном: «Листик, может быть в моем возрасте и положении неуместно признаваться в таких вещах, но молчать с тобой об этом я тоже не могу. Дело в том, что сверх всех оттенков чувства и отношения, какие у меня к тебе есть, я, после нашего свидания, опять влюблен в тебя, как мальчишка. Смешно, но факт. Хочу быть с тобой, и больше ничего.
А между тем надо, на всякий случай, запастись терпением»628.
Радио не давало ни на чем сосредоточиться. Вот в эти-то дни, что так запомнилось некурящему и хладнокровному Шульгину, Андреев играл с утра до ночи в шахматы, стал, как прежде, много курить. «“Не вынесла душа поэта”, – с грустной иронией жаловался он. – А это очень обидно, тем более что скоро придется, так или иначе, бросать сызнова»629.
После свидания с женой он в тот же вечер написал новое заявление на имя Ворошилова. А почти сразу после его отправки получил постановление, вынесенное Комиссией Президиума Верховного Совета СССР 23 августа: «Считать необоснованным осуждение по статьям УК 19-58-8, 58–11, снизить меру наказания до 10 лет тюремного наказания по статье 58–10, ч. 2». Статью «антисоветская агитация и пропаганда» не отменили. Досиживать оставалось восемь месяцев.
Всех его однодельцев уже освободили, они добивались реабилитации. «…Машинка начинает крутиться сначала, – писала жена. – Дело в том, что многие из наших знакомых, сплетенные с нами в один противоестественный узел, начали хлопоты о полной реабилитации. Они, конечно, совершенно правы, я хлопочу о том же». То, что ему оставили статью об агитации, ее возмущало: то «критическое», что они высказывали, «снято и перекрыто тем, что говорилось на XX съезде»630.
Хлопоча, Алла Александровна встретила в приемной прокуратуры Василенко и приехавшую из Сыктывкара жену Шелякина. Реабилитация требовалась, чтобы получить жилье, пенсию, вернуться к работе, Василенко – в университет, Шелякину – в архитектуру, ей самой – в МОСХ. Пересмотр шел трудно, поднимались старые обвинения, изучались и обсуждались. Приходилось объяснять их абсурдность. Она передавала мужу разговор в прокуратуре: «Я понимаю своего собеседника в его недоумении – как же я могла соглашаться со всей этой ерундой; труднее было, чтобы он меня понял: самый обыкновенный человек <…> попадает в очень умные и хитрые руки: существует ведь принуждение двух родов: методы Лефорт<ова>, которые больше не вызывают даже вопросов, <…> и хитрая и тонкая провокация, на которую я попалась вначале. С глупой доверчивостью, именно потому, что я всегда была самым обыкновенным человеком, я принялась рассказывать все cвои мысли, сомнения, ничего не стоящие разговоры, а из всего этого осторожно и тонко было состряпано всё: из растерянности 16 октября – преступное ожидание, которого не было, из фантазий над фотографиями городов – предполагаемая поездка в Батум (вряд ли ты и помнишь эту чепуху), а каждое стихотворение о природе, которое случайно видел какой-нибудь приятель, превратилось в “распространение” и т. д. Причем, конечно, очень важно то, что вещи, казавшиеся недопустимыми тогда, – допустимы теперь. Я просто cказала, что почти все стихи можно печатать, да и роман был бы через несколько лет напечатан и прочтен с большим интересом». Для таких бесед с прокурорами нужна была выдержка, ей не свойственная. «К сожалению, я вспылила посередине разговора, – признавалась она, – главным образом, разойдясь во взгляде на произведения и соотношение идеализма и демократии, я была не права, злиться и орать никогда не надо, опять подвели нервы, как всегда»631.