На восхищение слушательницы: «Изумительно» – она произнесла: «Не изумительно, а ужасно…»613 Четвертью века исчислялся ее лагерный срок, исхода она не видела. Блок сказал обо всем в ее жизни.
«…Я совершенно уверен, – писал Коваленский, – что, кроме тепла, у нее не осталось к Вам другого чувства. Во всем случившемся она видела именно развязывание узлов, завязанных нами самими и ей в том числе – но как и почему, я говорить сейчас, конечно, не в состоянии…»
Для Коваленского жена была буквально воплощенным идеалом. В одну из ночей у ее постели он услышал потрясший его молитвенный вздох: «Господи, хоть бы еще немножечко… немножечко, но не как я хочу, а как Ты…» «Ну что же Вам сказать еще? – писал он в исповедально-трагическом письме. Его он просил не показывать никогда и никому – «В нем вылилось слишком много личного». – Да, я видел то, что дается немногим. И под этим Светом меркнет все без исключения. Я не понимаю и, вероятно, никогда не пойму, почему именно мне, такому, как я был и есть, дан был такой неоценимый дар? И пока я пыжился что-то понять, читал, изучал, сочинял схемы, кропал стихи и прозу – она шла и шла по единственно прямой, кратчайшей дороге. И пришла туда, куда я не доползу без ее помощи и через 1000 лет. Но я знаю, я чувствую, что эта помощь есть…»614
Все, что писал Александр Викторович – о нем и о сестре Андреев не переставал думать все тюремные годы, – отзывалось тяжестью вины перед ними. Так он считал.
Сраженный смертью жены, Коваленский подал заявление в Зубово-Полянский дом инвалидов. Туда же определялся его свояк Добров. Дом, находившийся под присмотром МВД, сделался пристанищем больных и престарелых освобождающихся зэков Дубровлага, кому возвращаться было некуда.
9. Лето 1956-го
Новое заявление на имя Булганина Андреев отправил в начале апреля, требуя переследствия. В феврале прошел ХХ съезд КПСС, следом пленум с закрытым докладом Хрущева о «культе личности». Новая волна ожиданий прокатилась по лагерям и тюрьмам, а потом из «страдалищ», как они названы в «Розе Мира», стали выпускать тысячами. Пересмотр «дела» Даниила Андреева пока не подвигался, но в судьбе однодельцев начались перемены. Прежде всего выпускали тяжело или безнадежно больных, актировали. Так, в 1954-м актировали Добровольского. Перед самой смертью актировали жену Коваленского. Его самого как инвалида, «страдающего неизлечимым недугом», освободили 24 января 1956 года, затем Александра Доброва и его жену. Следом выпустили Ирину Арманд, Кемница, Ивановского, в мае – Татьяну Волкову. На свободу выходили измученные, больные, постаревшие.
2 апреля на свидание к зятю вновь приехала Юлия Гавриловна. На этот раз она привезла передачи от его друзей, и было радостно думать, что их отношение к нему осталось прежним. Это вселяло бодрость. А бодрости не хватало. Первые полгода после инфаркта казалось, что обошлось. Потом началось ухудшение. «Теперь в плохие дни (правильнее – недели) я принужден лежать, почти не вставая, – признавался он жене. – В хорошие – двигаться немного, причем подъем по лестницам и тогда остается для меня затруднительным, всякое поднятие тяжестей или физическое усилие – невозможным, а малейшее волнение вызывает перебои, боли и заставляет ложиться в постель с грелками спереди и сзади (наглотавшись, кроме того, нитроглицерина и пр.)». Требовалось спокойствие. Но его волновали и письма, и газеты. В мае в тюремном дворе установили громогласные репродукторы – веяние «оттепельного» времени. Радио, лишавшее тишины и сосредоточенности, включавшееся в 6 утра и гремевшее до 12 ночи, стало пыткой. Он пробовал затыкать уши ватой, хлебными катышками. «Умирать я, дитя мое, не собираюсь, – утешал жену. – (Хотя и стараюсь быть к этому готовым.) Возможно, что в условиях идеальной безмятежности (не в городе) удалось бы проскрипеть еще несколько лет. Мне чрезвычайно улыбался бы инв<алидный> дом…»
Спасает его, считал Андреев, босикомохождение: «…если я стану обуваться – я умру»615. В Страстную неделю, начавшуюся 1 мая, он попытался бросить курить и какое-то время курил меньше – «5–6 сигарет в день (вместо 20–25)»616.