Так вот – самое основное, это – то, что я жаловалась на фальшивые, в условиях застенка полученные, протоколы, а за два года пересмотра нас не допросили ни разу (это могло быть сделано и на месте) и осудили вновь по тем же протоколам, сфабрикованным настоящими преступниками – Абакумовым, Комаровым, Леоновым. Теперь я настаиваю именно на составлении новых, справедливых протоколов и на нормальном суде (а не всяких совещаниях). Что касается статей обвинения, то тут дело обстоит так: 8 должна быть абсолютно снята. По ней мы совершенно не виноваты, это все – чистое творчество Артемова, Леонова и пр. Я вообще ничего делать не собиралась, а все, что можно по этому поводу найти в твоих записках, относится к образам романа – такие люди должны были быть. П<ункт> 11 4 тоже незаконен, поскольку мы не представляли собой ничего организованного. Ну, а что касается 10 5, то он разделяется: часть была справедливой критикой и сейчас высказана ведущими лицами по радио и в газетах, часть, в том числе и основная линия романа, была вызвана ежовщиной (не было бы этих, осужденных Правительством, явлений, не было бы ни романа, ни большой части нашего недовольства). Если б меня спросили, как я расцениваю еще остающуюся часть 10 пункта, я бы ответила, что, пока существуют такие дела, как наше, и такие пересмотры – я имею право быть кое-чем недовольной. <…> Привожу два примера: как мы говорили Тане В<олковой>, что не поедем к ней на дачу, потому что там “неуютно”, а из этого сделали, что мы выспрашивали у нее местоположение и условия. А пример – как я под диктовку вписывала в протокол название, которого не знала (и сейчас не помню). <…> Я не знаю всего, что ты писал в 54 году, а кое-что, что знаю, напрасно написано – донкихотство…»608
«Что ж, мой друг, – отвечал он, – содержание твоего заявления очень близко совпадает с содержанием моего в ноябре 54 г. <…> Теперь я напишу еще обстоятельнее и сделаю все, что могу, чтобы по отношению к старикам было выполнено все, что в моих силах. <…> Так или иначе, мне в величайшей степени хотелось бы выйти и пожить с тобой хоть несколько месяцев. Заявление я напишу дней через 10–15: надо обдумать и выждать подходящего состояния. В Москву я ехать не могу, в особенности же не смогу вынести всех перипетий и режима переследствия и поэтому, ссылаясь на свое состояние, буду просить произвести мое дознание здесь»609.
18 февраля Андреев снова оказался в больничном корпусе, причем вместе с ухаживавшим за ним Рахимом. «Друг ухаживает за мной, как нянька. Он и сам, бедненький, совсем болен – сердце, ревматизм и общее истощение, но его отношение и забота тем трогательнее. <…> Двигаюсь очень мало, гуляю совсем редко (к великому сожалению). Принимаю всякие снадобья. Голова, однако, совершенно ясная, и занятий я не оставляю, хотя теперь их пришлось замедлить. Главное – не могу подолгу сидеть за столом. Вот и это письмо будет писаться из-за этого дня 3»610.
В марте жена написала о смерти Добровой, умершей 9 февраля от рака в лагерной больнице. Рядом с ней последние две недели провел муж.
«Вышло так, что, узнав о самом факте смерти Шуры, я 4 дня томился, не зная ничего о сопутствовавших ей обстоятельствах. Это было нелегко. Но я как-то внутренне был подготовлен и почти ждал подобного известия. Слава Богу, что Биша был рядом, и что он находится именно в таком состоянии. Писем от него <…> я не получал и сомневаюсь, что получу. Поэтому – особое спасибо тебе за посредничество. Сейчас мне не хотелось бы касаться всех мучительных узлов прошлого…»611 – отвечал жене Андреев, хотевший удостовериться, что ни у Коваленского, ни у сестры по отношению к нему не осталось «никакого злого чувства».
Письма Коваленского, описывавшего болезнь и смерть любимой Каиньки, как он ее называл, с рвущими душу подробностями, со знаменательным, выраженным теми же словами определением выпавших испытаний – «развязывание узлов», Андреев получил позже. У постели умирающей жены, еще надеясь на чудо, Коваленский писал: «Не знаю, увидимся ли мы с Вами, вероятно – нет. Но я заверяю Вас самым определенным образом, что чувство, которое, естественно, было у меня в начале к Вам, – давно отошло. <…>
Сам я много поработал за эти годы в бухгалтерии и техчасти, очень много читал – была под рукой основательная философская библиотека. Но сейчас уже полтора года лежу в стационаре – несколько расшалился спонделит и постепенно развилась сильнейшая гипертония. <…>
Полтора года назад у нас было свидание: уже и тогда я понял, какой огромный путь пройден ей, особенно это усилилось за последний год – это был полный отказ от себя и полное всепрощение»612.
Одна из солагерниц вспоминала, как познакомилась с Добровой, восхитившей ее аристократической походкой: «Я увидела женщину, идущую по нашему лагерному тротуару. Вернее, она не шла, а плыла, выставляя прямую ногу на носок, незаметно плавно перенося все тело…» Как-то Александра Филипповна прочла блоковское: