Приезжающих в тюрьму встречали старый сад и дивный фасад здания екатерининского времени с большими колоннами, но таков только фасад»479.
Три соединенных тюремных корпуса располагались буквой К. На перекрестье коридоров с камерами стоял надзиратель – регулировщик с двумя флажками, который следил, чтобы заключенные не встретились, и когда из какой-то камеры выводили заключенного – «щелкал» флажками. Сразу закрывались «кормушки» (на Лубянке двери были глухие) – окошечки в дверях камер, куда слабо доносился звук шагов: цокали по железу подковки каблуков конвойных, скребли и шаркали подошвы узников. Три сквозных этажа, камеры выходят на галереи, между ними перекинуты мостки, между этажами железные лестницы, проемы затянуты сеткой – вниз не броситься.
«Было в Лефортове еще нечто, что так и осталось для меня тайной, – описывала Андреева. – По субботам и воскресеньям включалось что-то, наполнявшее грохотом всю тюрьму. Это напоминало тысячекратно усиленный звук вентилятора. Каждый человек, побывавший в те годы в Лефортове, помнит этот звук. Мы все холодели, потому что знали: раз включили, значит, пытают, и включили, чтобы не было слышно воплей. Люди здравомыслящие объясняли мне потом, что рядом находился институт ЦАГИ и это грохотала аэродинамическая труба. Но почему, если это труба, ее включали именно по субботам и воскресеньям, и то не каждую неделю?»480
Центральный аэродинамический институт во всю мощь начал действовать с конца 1930-х. Грозный воющий гул действовал на заключенных подавляюще. Казалось, рядом из-за стен пробиваются крики и стоны. Лисицына, у которой в ЦАГИ одно время работал муж, утверждала, что дело было не в ЦАГИ, что «когда включалась в тюрьме машина, все здание дрожало». «И вот однажды, – вспоминала она, – эта гуделка сломалась. <…> Прошло примерно полчаса, и начались крики, то мужские, то женские. Голоса кричали: “Помогите, убивают! Товарищи, убивают!” Выстрелов не было, но крики продолжались»481.
В Лефортове, рассказывал Василенко, допрашивали так:
«Двое хватали под мышки и изо всех сил бросали от дверей вперед, на каменный пол следственной камеры. Когда со мной это проделали первый раз, я сильно разбился. Потом я уже готовился к этому броску. И следователь хохотал: “Научился?” И прибавлял непечатные слова. Этот лексикон там все время был в ходу.
Потом опять были допросы, меня били, бросали на пол. В ребре у меня появилась трещина, и уже в конце 1948 года в лагере я долго не мог спать на правом боку» 482.
Андрееву следователь, умевший изображать доброжелательность, не бил, поступая проще. «Те три недели, когда меня держали на допросах каждую ночь, – вспоминала она, – пришлись на июль. Он открывал окно во двор, и я слышала звуки ударов и вопли мужчин. Этого хватало. Все женщины в тюрьме это слышали, и, конечно, каждой мерещился голос мужа, сына»483. В Лефортове следствие вели по-иному, с целеустремленной жесткостью.
«Мне не давали спать три недели. Наверное, это была разработанная врачами система: спать разрешали один час в сутки и одну ночь в неделю. И человек сходил с ума, но не до конца. Вероятно, так можно было и совсем потерять рассудок, но им надо было поддерживать подследственного в полубезумном состоянии. Меня вызывали на допрос каждую ночь. И вот, никогда не забуду одного необыкновенно важного для меня эпизода. Однажды, не знаю, по какой причине, меня отпустили несколько раньше, чем обычно.
Я иду в камеру счастливая. В голове у меня только одно: “Спать. Я сейчас целый час буду спать”. И вот, когда я шла по переходу из следовательского корпуса в тюремный, по этим железным балконам, залитым ярким утренним солнцем, то вдруг поняла: если бы сейчас передо мной лежали два трупа самых любимых на земле людей – Даниила и папы, я бы переступила через них и пошла в камеру – спать! Я никогда этого не забуду. Это Ангел прикоснулся ко мне, и его неслышный голос, тот, что звучит в душе, сказал: “Запомни! Запомни! Ниже этого человек пасть не может, запомни и, когда будешь кого-то обвинять, вспомни об этом”. И я запомнила, знаю, что это – одно из самых важных воспоминаний в моей жизни. Благодаря ему я редко осуждаю тех, кто не выдержал следствия.
К этому времени я уже сказала и даже высосала из пальца все, что можно. На ночных допросах я умоляла:
– Дайте белую бумагу, я подпишу. Напишите, что хотите, потому что я уже больше ничего не могу!
А когда возвращалась в камеру, то сон был не сном, а бредом. Я куда-то проваливалась, и следователь начинал пихать мне в рот куски человеческого мяса. А потом целый день без сна; все время смотрят в глазок, и нельзя даже прислониться. И снова ночь допроса.
Следователь постоянно допытывался, было ли у нас оружие, и наконец заявил:
– Вы же врете. У вас было оружие.
– Ну не было!
– Ваш муж дал показание: было оружие.
Думаю: “Боже, бедный Даня! Значит, у нас было оружие, а он от меня скрывал. Просто берег меня, не хотел, чтобы я знала”.
– Так было оружие?
Отвечаю:
– Раз муж сказал, что было, значит, было… <…>