А дома я то же самое под гитару спою, хочешь? В тот момент я могла бы посулить всё, что угодно, только б скрыть вполне предсказуемую неловкость... А знаешь, Камержицкий... начала она... Да катись ты, знаешь куда, со своим Камержицким?! – яростно процедила я – скорей сквозь ноздри, чем зубы. Если у тебя твоя Свадхистхана зело чешется, так иди ты... А у меня не только Свадхистхана чешется, невозмутимо откликнулась она. У меня и в Муладхаре свербит... деток хочу...
Сидим, молчим.
Я (разумеется, про себя) почему-то вспоминаю, как приносила одной заморской знакомой (профессорше) в ее гостиницу букеты цветов – таких дорогих развратных грузинских роз – гаремных и бордельных одновременно, а потом случайно (точней, закономерно) увидела все эти букеты у нее в WC: обернутые в изжеванный целлофан, пребывая на разных стадиях трупного разложения, они так и полулежали – ненужные ей – в одном из двух белоснежно-фаянсовых биде.
И еще я вспомнила не к месту (точнее, к месту), как, до вторжения в мою жизнь этой девчонки, что выпускает сейчас пижонистые колечки, я каждый вечер включала телевизор – но не для того чтобы, оборони бог, его смотреть, а просто (найдя какой-нибудь зарубежный фильм) делала то да сё – и слушала человеческие голоса – мужские, женские, детские...
Слышь, а как вот ты, например, узнала, откуда дети берутся?
Некоторое время молчим, курим. Наконец я не выдерживаю: ты и вправду хочешь знать? – Ну я же тебе сказала! – Ладно. Только это длинная история. Слушай...
У меня была подружка, на десять лет меня старше. Ну откуда у пятилетнего человека может взяться такая подружка? А просто мои дед и бабушка сдавали комнату одной семье, которая строила себе дом. Дочка этих скучных, словно бы пыльных дяди и тети (конторского бухгалтера и школьного завуча) и явилась моей подружкой, притом закадычной.
Про строительство их отдельного дома я тогда ничего не понимала. Мне думалось, мы так и будем всегда жить все вместе.
Ее звали Аля.
Собственно говоря, моя жизнь ежедневно начиналась с ее прихода. Она возвращалась с уроков. До этого я пребывала словно в анабиозе: почти все силы мои уходили на то, чтобы заставлять себя не смотреть на часы. Иногда я что-нибудь изобретала (рисунок, пластилиновую фигурку), чтобы ее удивить, порадовать. (Отдаю должное ее великодушию: она всегда удивлялась, радовалась... Закавычивать ли эти слова? А может, и впрямь радовалась?)
У них в комнате всегда пахло особенно, по-своему, эти запахи не были запахами нашего Дома, они были в наш Дом словно бы «вставлены», оставаясь нерастворенными. То есть запахи в комнате наших квартирантов, в самой сердцевине нашего Дома, были суверенными: они не смешивались с привычными,
Аля тоже пахла особенно. Может быть, больше всего я ждала возвращения из школы именно этого ее особого запаха. Она, пятнадцатилетняя девочка, – непонятная, как русалка, и такая же прекрасная, – вместе со мной рисовала, читала; она выслушивала всякие мои глупости... Словно предвидя, а может быть, подспудно запланировав, что, в свое время (и очень скоро), глупости придется выслушать от нее мне.
Оглядываясь назад, я нахожу три объяснения тому, почему она отвечала мне дружбой.
Когда мой рассудок освещала и одновременно помрачала эта самая дружба, об ее причинах я, конечно, не задумывалась. Люблю я – любят меня – что может быть естественней? Конечно, я не задумывалась о том, что отношения, по природе своей, не обязательно обоюдны, не так уж всенепременно «симметричны»; две ноты вовсе не обязательно задуманы в едином аккорде, а если задуманы, то не гарантирована его, такого аккорда, мелодичность.
Итак, объяснения.
Возможно, она была довольно инфантильна и потому воспринимала меня почти как равную – особенно после квантовых ужасов физики, взрывоопасных казусов химии и еле-еле вымоленных троек по алгебре.
Или наоборот: она была перезрелой, и в ней уже вовсю булькал и клокотал так называемый материнский инстинкт.