Третье объяснение зловеще. Собственно, я уже проговорилась: она бессознательно зарезервировала для себя идеального слушателя отчетов о составе ее косматых, сладостных, малопонятных ей самой преступлений.
Это случилось скоро.
Они переехали.
Перемена меня не сразила, а лишь опечалила: я была к ней подготовлена.
Готовила меня к ней Аля, добрая душа, беря с собой на купленный ими участок – беря еще в ту пору, когда редкий, словно прозрачный, каркас их дома лишь начинал проступать над фундаментом.
Это случалось, когда мне исполнилось шесть, а ей шестнадцать. Их участок, минутах в тридцати ходьбы от нашего, только-только отделенный свежим забором от прибрежного луга, зеленел, желтел, розовел луговыми цветами, верещал птицами. Я понимала, что меня туда (целых полчаса ходу!) одну отпускать не будут, но помнила также и то, что в конце этого лета тоже перееду – в большой город. Я, с родителями, перееду в Питер, пойду в школу... И страшное возбуждение в предчувствии головокружительной новизны стремительно возрастало от резких, таинственных запахов.
Будоражащими запахами обладало в том дворе всё: свежие сосновые доски, их жесткие стружки, особенно ярко желтевшие кудряшками на темной земле, а еще – розовые, как младенчики на помывке, березовые кругляши, схваченные нарядными черно-белыми манжетами, а еще – еловые опилки, пряные и нежные, как мамина пудра, – и, конечно, сверкавшая карамельными сосульками, медовая, янтарная, золотая смола.
И вот, после того как они переехали (а меня перевезли в город даже раньше того), встретилась я с Алей только следующим летом.
Она уже год жила в своем новом, словно янтарном, доме – и внутри этого новехонького дома почти вся утварь была тоже новой. Всё мне там было в диковинку: я никогда не посещала новых жилищ, а до школы и вообще росла со стариками. Здесь же, в Алином новом доме, даже пестрые (плотно связанные крючком из рваных капроновых чулок), длинные, очень чистые половички сияли кокетливой новизной. Кроме того, у Али во владении оказалась собственная комната! И все предметы в ней – старые и новые, независимо от возраста, – выглядели молодыми. Кое-что из мебели – например, стол для уроков и два стула – были прежним. Эх, сколько же мы просидели-процарствовали – на этих вот стульях, за этим столом – вечерами, вместе, в нашем прежнем Доме, под уютным светом лампы!.. А сейчас сверкало утро. На имя «Аля» она уже не откликалась, родители кричали откуда-то с огорода: «Алевтина!»
Всё было иначе, абсолютно всё.
Я села, прижавшись спиной к спинке прежнего стула – она, спинка, оставалась более-менее мне понятной. Но этот стол и эти стулья были Але уже не нужны. Она окончила школу, но учиться дальше не собиралась. А что же ты собираешься делать? Ну... не знаю. Работать? Тоже нет. Так что же? А я рожать буду, я беременна, сказала Аля.
Душераздирающие слова.
Я их слышала, конечно, и раньше. Они произносились всегда с объяснением: зернышко у взрослой тёти в животике – растет-растет, растет-растет, а потом врачи разрезают ей животик («А ей разве не больно?!!» – «Нет») – и достают ребеночка. (Вот тебе и весь курс гистологии с эмбриологией. Хотя, с другой стороны, неопровержимость кесарева сечения несколько смягчает ответственность взрослых за дачу ими заведомо ложных показаний.)
Объяснения были не очень убедительны: они имели ускользающую от моего понимания, но, несомненно, зловещую подоплеку, но всё же более-менее нейтрализовывали тревожную ситуацию тем, что имели отношение к «тётям» – то есть или к отвлеченным мамам, или к мамам совсем далеким, что, по сути, одно и то же.
А сейчас слова «я беременна» имели отношение непосредственно
К
И еще я поняла: мне не убежать. Сейчас что-то кончится. На-всег-да! И что-то начнется. Тоже навсегда. До самой смерти.
Мне сейчас скажут: ты что, не знала? – мы же все тут – и ты, ты тоже – мы живем в кишках кита, крысы, червя, паука. (Ох, какая тут вонь!..)
И ты не сможешь больше об этом не знать.
Не сможешь верить вранью про какое-то иное, «более чистое», происхождение этой вони.
Ахтунг! Тебя сейчас взашей выпрут из рая. Отнимут у папы, у мамы, у бабушки, у книжек с картинками, у мягких игрушек. Навсегда уничтожат радость.