Ну, разбудила, говорю. И спасибо за это! (Свободной рукой включаю батарею.) Нет, правда, ты не обижаешься? – она смотрит на кого-то другого, это я чувствую четко. Какое, к черту, «обижаешься»! А если бы проверка? Я же на работе! Разве мне можно спать?! Нет, но... она дышит в трубку очень не повседневно. Кто приехал-то? А угадай! Не знаю, говори. А вот кое-кто из города Ростова-на-Дону!
Джек?!!
Пауза.
Джек, что ли?!! Цепенею, как ящерица.
(Джек – мой давнишний приятель. Платоническая, вряд ли обоюдоравная, симпатия. Поэт, менестрель, лайф-артист. На него молится пол-Петербурга. Пока другая половина, прекратив дышать, слушает его песни.)
Нет, говорит девочка. Это
Ну что ж, подытоживаю я мысленно. Друг – гость рангом пониже, но это же
Три часа ночи.
Так, начинаю я отдавать распоряжения, ты его кормила? Дай вермишели с фрикадельками, только подогрей, дай шпрот, дай чаю с печеньем. Чай индийский завари! Джем тоже есть...
О, сударыня! – сипит Николя (и мне кажется, из трубки рвотно разит перегаром), целую ваши ручки! Из ваших рученек – хоть яд!
Ну что ж... У Джека знакомых – пол-Ростова-на-Дону, мысленно констатирую я. Пол-России... Пол-Союза...
Полпланеты, сударыня! – словно читает мои мысли Николя. Полпланеты
Трепло, думаю беззлобно. А сон всё равно испортил. Ох, елки-палки! Подумать только: так ли уж часто Стэнли Кубрик платит за мое обучение?
Смешно! Который раз я замечаю в кино (а фильмы все разные) такой вот приемчик: если режиссер хочет намекнуть на грядущий разлад в жизни героя – он вписывает в кадр (или помещает за ним, звуком) этакую фальшивую гармошечку. Своим раздолбайским пиликаньем, своим ритмом перемежающейся хромоты, своим лядащим, терзающим ухо сумбуром – гармошечка сигнализирует, что в ткани безмятежного повествования содержится некий изъян, то есть, попросту говоря, ничего хорошего не предвещает. Причем зритель это, конечно, ещё как разумеет, а герой – ни за какие коврижки. От чего и создается эффект
Однако зрителями того фильма, где нам самим выпадают роли центральных персонажей, мы становимся значительно позже. Такой фильм, с нами же самими в главных ролях, к просмотру при нашей жизни категорически запрещенный, долгонько пылится на полке. По крайней мере, нам, актерам, его не показывают.
Но вот что-то происходит на студии: то ли упекают за решетку директора, то ли – возьмем шире – склеивает копыта ишак, сменяется шах или наоборот, – и фильм наконец «разрешают».
Не весь. Весь мне не вынести, сердце лопнет еще в начале показа. Ограничимся эпизодом.
Итак: покажите ей, пожалуйста, эпизод
Свежий снежок поутру.
Рупь в кармане.
Точнее, так: рубль.
На этот рубль, возле дома, а именно на Измайловском проспекте, в гастрономе, неофициально, но прочно носящем название «Генеральский», покупаю: пять столовых яиц (итого – 45 копеек) и пол-литра молока (14 копеек). В ближайшей булочной покупаю три черствоватые (7 копеек за штуку) городские булки (очень старорежимные дамы, ободранные, как помойные кошки, называют их «французскими»); итого: 21 копейка. В целом потрачено 80 копеек, остается еще 20; получив к ним пятак сдачи, покупаю в молочном магазине мороженое «Сахарная трубочка». Ужасно хочется съесть его сразу же, в одиночку, но, сделав стоическое усилие, этот свой неприглядный порыв я всё-таки преодолеваю.
С такого рода едой, разрозненно и ненадежно прижатой к груди, – сворачиваю после шестнадцатого тополя во двор и медленно влезаю в родную коммунальную голубятню...
В комнате никого нет.
Кровать сломана.
То есть как – сломана? А вот так: если бы эта кровать была яхтой – и ее бы в шторм, с размаху, расшибло об скалы, – то аборигены побережья имели бы возможность лицезреть такие же обломки. При этом погибшие паруса выглядели бы, как растерзанные простыни. (В моем случае, увы, наоборот: именно простыни и были растерзаны.)